Читаем Ненасытимость полностью

— Может, чайку, Зипек? Чудные птифурки [174]испекла нынче Голякова. Ешь, ешь — ты такой худенький. — И тут же добавила с хищной страстностью: — Теперь ты мой, m'oj [175]. (Еще одно словцо так и рвалось из ее уст, любимое словечко квартирмейстера — она не выдержала и потихоньку шепнула его, потупив глаза, которые в своем реснисчатом обмороке, казалось, твердят: «Ты знаешь, у меня есть одна штучка, — такая прелестная, ароматная, приятная, да не для тебя, дурашка, а для подлинных титанов мира сего». Ибо есть ли что-либо более неприличное, чем потупленные — якобы от стыда — оресниченные женские веки. Генезип решил, что он ослышался. Уж это было никак не возможно.) Ты не забудешь меня никогда. И в могиле крышка гроба подымется, едва ты обо мне подумаешь. — Она без колебаний отпустила грубую и пошлую третьеразрядную шутку! И эта шутка в ее недостижимых устах прозвучала, как грозная, печальная правда. И мадмуазель Звержонтковская впилась в его побледневшее лицо, несказанно прекрасное от сверхчеловеческой муки, — она поглощала мальчиковатую, невыносимую половую боль, сверкавшую в его воспаленных глазах, внедрялась своими невинными фиалковыми глазками с кофейной обводкой в его разодранный пыткой рот и дрожащие челюсти, крушившие в бессильной страсти petit-fours’ы. И она была права. Действительно — не это ли было прекрасней всего? Конечно, не с точки зрения подготовки офицерского состава квартирмейстеровой армии. О-о-о — но что было бы, если б Зипек вдруг узнал о том, что творилось вчера! Как возросла бы его внутренняя ярость! Ах, это было б «сладостно»! Но такого еще нельзя было себе позволить. Это придет, это случится наверняка — это мгновение блеснет, словно чудесно отшлифованный драгоценный камень, и тогда он весь расплывется в тортюрную подливу — просто при ней что-нибудь над собой сделает... Были уже такие.

Ясно, конечно, что про всю эту ненасытимость она врала: она была переполнена наслаждением, которое ей доставил тот — полубог, усач, грубиян, дикий властелин, выше головы засвиняченный в ее плоти. А как он ее после этих своих программных унижений пинал, колошматил, лупил, топтал!.. Аа! [Недаром у такого турбогенератора, как Коцмолухович, была именно такая женщина. Он распознал ее средь миллионов пудов бабьего мяса и сделал из нее то, чем она была теперь, — властительницей края почти метафизической лжи (отрицающей все) и королевства поистине высшеразрядных мучений. А поскольку (психически) Перси уже прошла Коцмолуховича, она не боялась никого. Любого могла парализовать и сожрать живьем (даже по-настоящему любя — по своим понятиям, конечно) — как жук-наездник поедает своих любимых гусениц. Только здесь все происходило в одном лице.]

Генезип помертвел, придавленный горой безграничной муки. Свинская пытка затянула мглой все прелестные долинки, куда в последнюю минуту можно было сбежать. Перегоревшим голосом он безвольно пролепетал не свои слова, пятнами проступившие на едва развеявшемся в памяти образе ее чудесных, стройных, длинных, и при этом полных ног — в е д ь  о н и  б ы л и  п о к р ы т ы  с и н я к а м и. (Он лишь теперь это осознал.) А синяки действовали на Генезипа, как гремучая ртуть на пироксилин.

— Неужели никто?.. Откуда эти... эти пятна? — Ему не хватило смелости сказать просто «синяки». И он описал рукою круг над одеялом.

— Вчера после третьего акта я упала с лестницы, — ответила Перси со страдальческой гримаской и невыразимо сладко улыбнулась. В этой улыбке перед интуитивным взором юного мученика мелькнул роковой, неясный образ какого-то дикого, непостижимого насилия. И хотя он знал что-то невероятно ужасное, знал наверняка, в силу удивительного гипноза, это что-то, вместо того чтоб оттолкнуть его от нее, без остатка трансформировалось в еще большее вожделение. Он сгорал, как бумага в бессемеровской груше, глухо воя в безводной пустыне духа. От этой муки было не уйти, так же, как от высот офицерско-мужицко-вдохновенного взгляда, символом которого был квартирмейстер, — это было, по сути, уже чистое кондотьерство, национальные идеи в этом измерении — на данной ступени «обофицеренности» — уже не играли ни малейшей роли. Коцмолухович и сам не верил в воскресение истлевших национальных чувств. В военных школах, в самом начале курса, на эту тему торжественно провозглашали несколько простых догм, а потом только носились, как со святыми дарами, с понятиями чести и долга — наравне с понятиями верности слову, доблести, обязательности, точности в рисунке, ясности высказывания и чисто физической выносливости. Автоматизм стал господствующим направлением. (Говорят, Мурти Бинг был с этим полностью согласен.) Запуганные манекены копошились в идейном мраке. Каждый скрывал и старательно прятал от других все, что в нем было глубокого, — эти вещи (а собственно, какие?) котировались низко, особенно если они были связаны с прежней метафизикой или религией. Безраздельно властвовал один психоз: страх перед безумием. Генезип действительно был исключением.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже