Диз порылась в кармане, извлекла мешочек с травами, которые подарила ей на прощание женщина из леса. Развязала тесемку, заглянула внутрь, слегка отпрянула от резкого густого запаха. Опасливо, осторожно вытащила щепотку сухих, мелко перемолотых листьев. Сунула в рот. Пожевала. Ничего не почувствовала, взяла еще, потом еще. Завязала мешочек, спрятала, легла. И стала смотреть в потолок.
Сначала поплыла левая балка. Правая осталась на месте. Левая двинулась к ней, плавно, неторопливыми толчками, дергаясь вперед-назад, но неумолимо приближаясь к соседке. Та начала пятиться, отползать, вжимаясь в стену, но ее настигали, медленно и неотвратимо. Балки столкнулись, и с потолка посыпался снег.
Диз моргнула, недоуменно нахмурилась, и всё встало на свои места. Она подняла руку, ощупала нижнюю челюсть. Десны и язык онемели, словно налившись свинцом. Диз потрогала губы, но почувствовала лишь свои пальцы — губы стали чужой, чужеродной плотью, непонятно как очутившейся на месте ее собственной. Зато плечо онемело тоже — боль глухо билась где-то в дальнем закоулке сознания, отчаянно молотила кулаками в с каждой минутой утолщавшуюся перегородку наркотика, и ее уже почти не было слышно.
— Ох, черт. Черт, — с трудом ворочая омертвевшим языком, выдавила Диз, — что за дрянь мне дала эта ведьма?
Эта мысль почему-то рассмешила ее. Она хохотнула, сдавленно, вымученно, чувствуя странную легкость во всем теле, кроме рта и раненого плеча. Плечо тоже стало куском железа, но железа холодного, застывшего, громоздкой глыбой валяющегося в углу кузницы. Диз попробовала шевельнуть руками, казавшимися такими легкими. Не смогла. Снова попыталась засмеяться, сама не зная зачем и над чем, уперлась взглядом в потолочную балку, находящуюся прямо над ее головой и минуту назад вдавленную в стену своей агрессивной сестрой.
С балки свисала пеньковая веревка с петлей на конце.
И началось.
…«Мммааааааааа!»
Женский вопль разорвал тишину спального здания, впился в нее раскаленным клином, разламывая надвое.
«Ааааааааааа!»
Топот ног в коридоре, десятков ног, другие крики:
«Что?!. Где… Там!.. Он!.. Давайте же сюда!.. Господи… Помогите, помогите же! А-ах! Чтоб тебя…»
Она садится в постели, спускает босые ноги на пол, прислушивается. Причитают. Слов не разобрать. Уже не кричат. Что же там стряслось? Она соскальзывает на пол, маленькая, юркая, как росомаха, тенью бросается в коридор, сумрачно мелькнув в пятне света и тут же сгинув без следа. Ее никто не видит: все сгрудились у дальней двери, там, где начинаются комнаты учителей. Она оборачивается — нет, больше никто не вышел, все спят, все боятся, все знают: не наше дело, взрослые разберутся, взрослые знают лучше… Но ей-то известно: ни черта взрослые не знают. И она крадется по коридору вперед, так, как будет красться еще не раз, уже по-кошачьи, уже тихой поступью убийцы. Просачивается в гомонящую толпу слуг, к двери, соединяющей учительское здание со спальным. Душно, мокро, батистовые ночные сорочки провоняли потом и страхом. Ее мнут чьи-то толстые бока, задевают чьи-то влажные руки. Кто-то говорит над самым ее ухом — четко, раздельно: «А-ах ты, Господи», и тут же грузно осевшее тело сообщает всей толпе о том, что у кого-то наконец сдали нервы. Но ее здесь уже нет, она протолкалась дальше, между ног, между рук, по головам — в святая святых, учительское здание. Первая дверь слева распахнута настежь. В комнате полно народу: шум, гам, кто-то рыдает. Да это же учительница рисования, тоненькая хрупкая девушка, вечно ходящая в синяках, — кто-то ее всё время бьет, но поди знай кто. Это она так рыдает. Но не от боли — от боли так не плачут. Диз знает. Просто ей очень страшно. Она стоит на коленях, оперевшись о пол одной рукой и прижав к лицу другую, содрогаясь от рыданий, а над ней…
Над ней висит учитель риторики. Его руки и ноги смешно растопырены, голова свесилась на грудь, вывалив язык. Его разбухшую шею стягивает петля, и он тихо раскачивается под потолочной балкой — туда-сюда, туда-сюда, как маятник. Только без скрипа.
— Да снимите же его наконец! — пронзительно кричит кто-то позади галдящей толпы учителей, тупо ломящихся в комнату всем скопом.
— Диз даль Кэлеби?! — Железные руки впиваются в ее плечи, разворачивают, резко, рывком, так, что распущенные на ночь волосы с размаху хлещут по лицу. — Ты что здесь делаешь?!
Она начинает хохотать — громко, нагло, заливисто. Ее хватают, поднимают, несут, но она смеется и смеется, словно обезумев, как тогда, в тот день, последний день — когда она сказала: «Вернитесь, братики! Вернитесь!» Грубые руки обхватывают ее тело поперек, но она не сопротивляется, просто смеется, запрокинув голову и разглядывая безумно скачущий потолок, напрыгивающие друг на дружку балки, с одной из которых свисает пеньковая веревка с петлей на конце.
— Бедное дитя…
— Как вы могли допустить, что ребенок пробрался в учительский корпус?!
— Простите, миледи… Я… такое горе, я не…
— Ваша обязанность — следить за тем, чтобы дети оставались у себя! Что с ней?.. Успокойте ее! Не хватало, чтобы она лишилась ума!