— Это бедное дитя уже давно лишилось ума, — В шепоте — слезы, в слезах — шепот.
— Увидеть такое! У меня самой мурашки по коже! А она и без того слабовата после всего, что случилось с ее семьей…
— Да, да… Бедное дитя…
— Посидите с ней, пока она не успокоится. Не хватало, чтобы она обезумела… Это ведь теперь графиня даль Кэлеби, вы хоть помните?!
— Да, да… Бедное дитя…
Она перестала смеяться. То, что она услышала, ей понравилось. А то, что ее смех прервался, понравилось комендантше. Всем что-нибудь нравится. Но редко одно и то же.
«Графиня даль Кэлеби. Я — графиня даль Кэлеби. А ведь в самом деле. Я — графиня даль Кэлеби. Потому что некому больше быть графиней. И графом. Некому. Никого не осталось. Никого нет».
Няня испугалась — эти глупые гусыни всегда пугаются, когда сначала смеешься, а потом плачешь. Дура. Она ничего в этом не понимает. Ни в смехе, ни в слезах.
— Бедная девочка… Бедная, бедная… ну тише, тише… Угораздило тебя выйти, зачем ты вышла? Бедная, бедная…
«Я — графиня даль Кэлеби».
Они теперь боятся ее. Потому что она — знатная леди, титулованная особа, последняя из рода даль Кэлеби. И еще потому, что, когда три дня назад ей сказали, что вся — вся ее семья убита, вырезана, уничтожена, — она сначала закричала, а потом начала хохотать. Сначала они решили, что у нее истерика. Но потом, когда увидели, как чист и ясен ее взгляд, им стало страшно. Они немножко успокоились, когда она упала на кровать и стала рыдать, громко, отчаянно, захлебываясь слезами. Это их обрадовало: это было нормально. Нормально плакать, когда погибли твои родители и любимые старшие братья. Так часто делают — часто плачут. Никогда не смеются. И никогда не плачут оттого, что их убил кто-то другой. Что их посмел убить кто-то другой.
«Ненавижу! — кричала она в мыслях, заливая подушку слезами. — Ненавижу тебя, ненавижу, кто бы ты ни был! Как ты мог! Как ты смел?! Они были мои! Мои, мои, мои! Это я должна была сделать, я, я, а не ты! О Господи, я так долго ждала, я готова была ждать сколько потребуется, пока я не стану сильной, пока не стану умной, пока не сумею отомстить по-настоящему за свою поруганную честь, за боль, за боль! Я должна была сделать это сама, я имела право! А ты отнял у меня это право! Подонок! Ненавижу! Ненавижу тебя! Ненавижу!»
— НЕНАВИЖУ!!!
Вот тогда она впервые прокричала это. В самый первый раз за семь предыдущих лет. Но далеко не в последний за следующие одиннадцать.
С того дня она не стригла волосы. Конечно, наверняка это было не так, но ей казалось, что к третьей ночи, когда повесился учитель риторики, они уже немного отросли.
Веревочная петля болтается под потолком. Или это только кажется? Наверное, только кажется…
— Только кажется, — сказала девочка в синем.
Диз упала в сон. А за час до рассвета вынырнула из него и поехала дальше.
Девяносто восемь. Девяносто девять. Сто.
Дэмьен остановился, придерживаясь за стену и глядя в пол, на котором, должно быть, не осталось ни одного квадратного дюйма, не отмеченного его следами. Надо ходить. Ходить, ходить — не очень быстро, не очень много и, конечно, осторожно. Сто шагов в час, только чтобы остаться на зыбкой поверхности сознания. В последние пару дней выныривать было всё труднее — волны беспамятства нарастали, пенились, захлестывали его и тащили вниз, на дно, но пока что он успешно боролся с ними. Главное — вовремя стряхнуть сон… и не смотреть, ни в коем случае не смотреть в дальний левый угол.
За окном опять шел снег. Он часто шел в последнее время.
Дэмьен медленно вернулся к кровати, сел. Голова кружилась, комната плыла вперед и вправо. Он не ел уже восемь дней. Не пил почти двое суток. Когда переломы зажили (это случилось очень скоро, через две недели), его заперли в этой комнате, оставив полбуханки черного хлеба и небольшую флягу с водой. На этом скудном пайке ему предстояло прожить месяц. Мариус назвал это сдвоенной инициацией Земли и Воды. А Дэмьен еще тогда подумал, что, если смешать воду и землю, получится грязь.
Он сложил свои запасы в дальний левый угол кельи и старался пореже смотреть в их сторону. Но, конечно, эффект был примерно такой же, как если бы они постоянно находились у него перед глазами. Сначала Дэмьен дал себе зарок держаться до конца, потом, подумав, решил разделить провиант на четыре равные части и позволить себе раз в неделю хоть немного утолить голод и жажду. Тогда он ничего не знал ни о голоде, ни о жажде. Как оказалось.