Читаем Неоседланные лошади полностью

— И у гор есть сердце, — еле слышно прошептал больной.

— И у гор…

Тик-так, тик… Вязкая тина безмолвия медленно разбухала, разрасталась, и лишь где-то в самой его глубине еще жило время: тик-так, тик…

— Я слышу…

Он так и не досказал, что слышит: не хватало воздуха, цепенели губы.

Линия гор, то взмывающая кверху, то срывающаяся вниз, вдруг рухнула, затрепетав. Тик-так, тик… То колотилось сердце гор. Он вытянул руку и ухватился за металлический прут в изголовье кровати. Вот он — пульс одной из гор. Перестав метаться, отыскал затуманившимся взглядом серебряный прямоугольник окна и прикрыл веки.

Там, под прикрытыми веками, все было ясно.

Он погладил ладонью вершины протянувшихся перед ним гор. Как странно — горы ему по пояс, а он продолжает подниматься…

Одной рукой он сжимал металлический прут, другой шарил в складках одеяла.

Доктору был знаком этот час — час, когда подводят итоги… И он распорядился:

— Выйдите из комнаты.

— Но он хочет что-то сказать!

— Нет, он уходит, — вырвалось у доктора, и потому, что его слова могли быть поняты так, как их и следовало бы понять, он тут же прибавил: — Куда-то идет во сне.

А больной поднимался все выше и выше. Горы были уже высокими, а сам он превратился в маленькую точку на круче, и точка эта двигалась. Он устал и остановился передохнуть, ко стоило остановиться, как картина тотчас изменилась.

…Словно подхваченный дыханием ветра сизо-красный осенний лист, взад и вперед взлетала маслобойка, и бабушка вынимала из нее золотые комки масла, золотые шары, хранящие следы пальцев.

На дворе шелестели листья персикового дерева: «Мы укрываем вас, а вы тайком целуетесь с солнцем… Какой стыд!» Персики краснели от стыда и падали с дерева.

Была осень. Время, когда все идет под гору: слетают на землю листья, срываются с веток плоды, спускаются с горных лугов стада и отары.

Из дальней глубины неба доносилось курлыкание улетающих журавлей. Связки красного перца, растянутые от одного столба балкона к другому, напоминали кораллы, а тыквы на плоских деревенских кровлях казались солнцами. Было синее-пресинее небо, и хотелось, чтобы синева эта продержалась до ночи и чтобы на ней высыпали звезды — большие и маленькие.

К ручью пригнул голову каурый конь. Скатываются с темных губ капли, от них по воде разбегаются круги. Во дворе копошатся куры, белые с красными гребешками, и бегает щенок.

— Мохнатый!

— Снится ему что-то…

— Собачку у нас так звали, видно, вспомнил.

— Снится ему что-то… — повторил доктор. — Пожалуйста, выйдите все.

А он видел себя маленьким мальчиком в коротких штанишках. Теперь его «я» раздвоилось: одно стремилось в горы, другое, детское, — остановилось на полдороге. Маленький мальчик с худыми ногами никуда не спешил, никуда не поднимался. И ему пришлось остаться с мальчиком. Странно сопутствовать себе самому… Но мальчик потребовал — и он вернулся в старый околоток, покинутый им много лет назад.

…Они жили на узкой и грязной улочке гробовщиков, которая упиралась во двор гостиницы «Европа».

В первом доме — полуподвальная закусочная, где с утра до вечера заросшие щетиной родичи умерших пьют за упокой их души. Рядом с закусочной выстроились лавки, где торгуют жестяными венками и бумажными цветами; дальше — мастерские гробовщиков, у дверей которых, будто напоминая о суетности жизни, выставлены детские гробики. Между лавками и мастерскими втиснут побеленный известью домик бродячего актера-кукольника Петроса, того самого, у которого черные как смоль волосы, густые брови и малюсенькие быстрые глазки. Носит Петрос сюртук из серого сукна, а на сорочке — галстук бабочкой.

Детская коляска на этой улице все равно что вызов судьбе. Вы только представьте себе: по обе стороны улицы выстроились гробы, шныряют агенты похоронного бюро, слоняются музыканты из похоронных оркестров и певцы, которые всегда поют одни и те же жалобные песни: «Мама моя, труженица…», «Несчастным я жил, несчастным и умер…», «Приходите, дружки, на могилу мою…» И вдруг торжественная коляска со спящим или бодрствующим младенцем. Отец или мать младенца везут его в парк — к жизни, солнцу, смеху и радости…

Но для своего малыша бродячий актер-кукольник Петрос приобрел коляску вовсе не затем, чтобы нарушить гармонию улицы гробовщиков: просто коляски тогда только появились, а он был ярым сторонником всяких новшеств.

У Петроса три дочки — шести, четырех и трех лет — и новорожденный сынок. Когда отец возвращается домой, девчурки поднимают наполненные водой чашки, чокаются и поют «Шотландскую застольную» Бетховена:

Постой, выпьем, ей-богу, еще.Бетси, нам грогу стакан!Последний в дорогу, —Бездельник, кто с нами не пьет!

Жена его — щуплая, с воспаленными глазами — робко сетует:

— Был бы сахар — чаю дала бы детям. Приходится водой поить…

— Велика важность — «сахару нет»! Вот когда умру, люди скажут: смотрите, это дочки основателя первого кукольного театра! И никто не вспомнит, Гаяне, что у нас не бывало сахару.

— А может, и вспомнят… — нерешительно возражает жена.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже