— Смбат, разбей мою палатку у сасунцев.
— Будет исполнено, генерал.
Смбат ушел. Он так и не слез с коня, не присел на камень перекинуться словечком о деревенском житье-бытье. Тут он заметил, что кто-то из беженцев зажег костер в ущелье.
— Эй ты, шалый сасунец, сейчас же погаси огонь! — крикнул он. Огонь рассыпался искрами под чьими-то каблуками.
«И впрямь шальные эти сасунцы», — сердито подумал он.
Вдали послышалось жалобное тявканье, какой-то пес в ущелье ответил басистым лаем, потом все снова затихло. На мгновение ему даже показалось, что нет ни беженцев, ни резни, ни великого народного горя. Ему захотелось погнать коня по Мушскому полю, снова ощутить в руках любимый плотницкий инструмент, выстрогать двери и обязательно колотушку, чтоб она извещала о приходе гостей: тук-тук, тук-тук…
— Ваше высокоблагородие…
Кто это «ваше высокоблагородие»? Да ведь это он сам! Андраник громко расхохотался. Солдат обескураженно уставился на странного генерала и зачастил заученной скороговоркой:
— Солдат Иван Федоров явился по вашему приказанию, ваше высокоблагородие…
— Вольно, братец. Я хочу поговорить о другом…
Чудаковатый генерал не говорил еще ни о чем, и солдат окончательно растерялся.
— Хочешь догнать своих?
— А вы разве чужие?
— Конечно нет. Я просто так, интересуюсь твоим мнением.
— Неужто война кончилась?
— Для одних — кончилась, для других — продолжается.
Солдат поглядел в сторону ущелья.
— Для меня тоже не кончилась, ваше высокоблагородие, — помолчав сказал он, вздохнув, и замолчал.
— Протяни-ка ладонь! — сказал, повеселев, генерал.
Солдат неуклюже протянул руку. Андраник нагнулся и высыпал в подставленную ладонь пригоршню золотистого душистого сасуна[20]
, потом, понизив голос, словно доверяя нечто весьма секретное, прошептал:— Для меня тоже не кончилась.
Сказал и, не дождавшись ответа, повернул коня в ущелье.
Адъютант и Смбат поскакали вслед. Когда они уже подъезжали к беженцам, Андраник спешился. Адъютант взял коня за узду и остался на тропинке, дожидаясь возвращения генерала.
Измученные дальним переходом, беженцы сидели и лежали прямо посреди дороги. Маленькая девочка баюкала братишку. Андраник остановился поодаль и прислушался.
Девочка напевала колыбельную, ту самую, что он впервые услышал, когда сам был таким, как этот плачущий малыш. Девочка качала на своих худеньких коленях младшего брата. Ее глаза были совсем не детскими, на ее угловатых коленках вместо куклы был ребенок. Он плакал, и Андраник не мог больше видеть эти скорбно сгорбившиеся плечики, не мог больше слышать надрывавшую душу колыбельную, и он потупился… Но тут он увидел босые, окровавленные ноги девочки и, сам того не замечая, опустился на корточки, взял в ладони эти крохотные сбитые ножки и принялся бережно массировать их. Девочка удивленно посмотрела на генерала, на миг умолкла и снова затянула свою нескончаемую, похожую на плач, колыбельную. Братишка ее наконец затих.
— Смбат, — не окликнул, а почти простонал он, — прикажи солдатам взять детей к себе в седла.
— Это опасно, генерал, стреляют.
— Кто возьмет ребенка, пусть не участвует в бою.
— Слушаюсь, генерал!
Андраник, разговаривая со Смбатом, продолжал осторожно массировать окровавленные пыльные ножки девочки, а та, словно ничего не чувствуя и не видя, продолжала напевать свою колыбельную.
Беженцы узнали генерала. Какая-то старуха зашептала молитву, какая-то мать заговорила о своем горе, а он ощущал в своих ладонях теплоту окровавленных ножек девочки, и ему хотелось размазать эту кровь по лицу бездушного мира, безразличного к горю всех этих страдальцев, мира, который знал, что здесь происходит, но делал вид, что не знает, не видит.
Очнувшись от своих мыслей, он выпустил из рук ножки девочки, вскочил на коня и быстро поднялся на гору. У его палатки собрались в кружок сасунцы, курили трубки, один из них рассказывал:
— Наша гора Талварик, наша деревня как раз у ее подножья, и дом наш на самом краю деревни. Теперь нет ни деревни, ни дома, ни матери, ни отца, всех зарезали. Один лишь Талварик стоит и будет стоять вечно. Большая гора Талварик…
Никто не отозвался на эти слова, все молчали, у всех было такое же горе. Генералу не хотелось нарушать эту тишину. Да, эти его воины теперь уже не те пастухи и виноградари, которыми они были извечно, и сам он не в Талварике.
Оставшись незамеченным, он вошел в палатку, прилег на ковер, разостланный на земле, и стал ждать. Но никто больше не говорил, и от этого скорбь росла, умножалась, становясь нестерпимой, а он так надеялся, что сасунцы примутся, как встарь, рассказывать истории, наивные и мудрые, и это поможет ему скоротать остаток ночи.