Казалось бы, нет никакой мотивированной надобности в сугубо личной LII строфе седьмой главы. Приведя с собой читателя на ярмарку невест в московское дворянское собрание, поэт делает паузу в рассказе и создает мадригал в честь пленившей его красавицы (которую, кстати говоря, уже современники пытались угадать[279]; факт существен как признание личного характера строфы). Но данная строфа вступает в перекличку с XXXIV строфой первой главы. Композиционная структура их одинакова: в обеих порыв безудержной страсти обрывается голосом рассудка. Первые части аналогичны и по темпераменту, и по «романтической» стилевой окраске. Зато их антитезы существенно отличаются — и объемом (причем короче — поздняя), а особенно смыслом. В ранней строфе резко звучит разочарование в объекте описания:
В поздней — только голос благоразумия, степенности, обращенный к самому поэту, но никак не к объекту:
И получается, что поздняя строфа более молода по чувству, чем ранняя. (Такое же молодое чувство выражается и в лирическом стихотворении Пушкина 1828 года «Каков я прежде был, таков и ныне я…»).
Но тем самым выясняется, что лирическая исповедь поэта обладает той же формой линейной сквозной композиционной организации, отличаясь содержанием от авторского монолога, аккомпанирующего эволюции героя. История героя и автора начинается от одной точки и одного состояния разочарованности, в конце же их пути расходятся — по нисходящей линии, к горечи «осеннего» чувства, для героя и по восходящей, к обновлению чувств молодости, для автора. Такая «лирическая» эволюция автора полностью соответствует общему смыслу его эволюции, включая политическую позицию.
Впрочем, не стоит увлекаться противопоставлением лирического и эпического рассказчиков: в конечном счете это самостоятельные грани одного цельного образа. В богатом на парадоксы «Евгении Онегине» то и дело встречаешь поразительные факты. В цитированной выше VII строфе четвертой главы рассуждение идет от обобщенного «мы», отчасти даже представляет косвенный монолог Онегина; во всяком случае эпическая интонация решительно оттесняет лирическую. Тем острее ощущение неожиданности, когда встречаешь своеобразный «конспект» этого рассуждения в беспощадном по искренности интимном автобиографическом документе — в письме к брату осенью 1822 года, в напутствии при вступлении того в самостоятельную светскую жизнь (подлинник по-французски): «…Чем меньше любим мы женщину, тем вернее можем овладеть ею. Однако забава эта достойна старой обезьяны XVIII столетия» (Х, 593). Вот пример, который доказывает, что мы в романе можем встретить личное там, где и не ожидаем его встретить; в эпическом — по внешности — авторе просвечивает личностное начало. Все-таки придадим должное значение форме, эпической или лирической, в какой выражено переживание: уже отмечалось, что как прилично, а как неприлично являться поэту перед публикой — предмет пушкинских раздумий в его письмах.
Композиция философских размышлений
Не менее настойчиво прочерчивается стержневая линия рассуждений, переходящих из главы в главу, главный предмет которых — общефилософское осмысление назначения жизни, мысль о неизбежной смене поколений, о скоротечности жизни и неотвратимости увядания. Жесткие и безжалостные рамки, отведенные человеку природой, обостряют наиважнейший вопрос о смысле жизни. Конечно, главная философская тема волнует поэта многосторонне и решается им посредством образной системы романа, через вымышленных героев, но получает и прямое публицистическое решение, проводится через образ автора.
В отличие от рассуждений о любви, которые динамичны и претерпевают существенную эволюцию в соответствии с эволюцией и героя, и автора, философские рассуждения, варьируясь по конкретному поводу, обладают устойчивостью как содержания, так и формы. Излюбленный прием построения морально-философских рассуждений Пушкина — антитеза. Этот прием находится в полном соответствии с общим построением романа, где в контрастном сопоставлении даются и герои, и повторяющиеся сюжетные эпизоды. Но он подкрепляется и внутренним содержанием рассуждений, ибо сталкиваются полярные понятия: вера и неверие, юность и старость, горячее сердце и хладный ум.
Пожалуй, юность и старость заключены в одни скобки всего-навсего один раз — в картине святочных деревенских вечеров. Здесь «гадает ветреная младость», «гадает старость сквозь очки» — «И всё равно: надежда им / Лжет детским лепетом своим».