Читаем Непорочная пустота. Соскальзывая в небытие полностью

Лорелея сделала несколько кадров, но проворчала, что они не получатся, потому что для съемки на таком расстоянии, с объективом, предназначенным для фотографирования диких животных, нужен штатив. Она опустила фотоаппарат, фыркнула, а потом посмотрела на меня так, словно оглядывалась сквозь дверной проем, до которого я еще не добрался, — в надежде, что я войду следом, в страхе, что я этого не сделаю. И — отчетливее, чем за все то время, что мы здесь провели, — я увидел в ней жертву, наркоманку, душу на осыпающемся краю обрыва, из последних сил старающуюся не упасть.

— Давай зайдем внутрь, — сказала она. — Осмотримся.

* * *

Сейчас, когда я это вспоминаю, мне хочется думать, что прежде, чем войти туда, я долго спорил: мы что, старшеклассники, которые в субботу вечером прокрадываются на футбольное поле с упаковкой пива? Но, подозреваю, я уже тогда поддавался воздействию ее сфокусированного безумия.

— Большинство зданий, где они поселяются, закрыты. Как тот торговый центр, — говорила она, пока мы пересекали стоянку. — В таких местах света немного, а мне не хочется подбираться ближе, чтобы использовать вспышку, да и вообще, они, когда слышат, что ты подкрадываешься, прячутся или сбегают, прежде чем ты до них доберешься.

Забавно. Я никогда не думал, что демоны бывают трусливыми.

— А вот места вроде этого стадиона — открытые и светлые. Может быть, мне повезет и получится сфотографировать его ближе, чем раньше.

Она вела себя оживленнее, чем за все предыдущее время, — это ведь было хорошо, верно? Тогда я еще думал, что Лорелея просто одержима бредовой идеей, но это была забавная идея, не грозившая серьезными последствиями. За Лорелеей не гонялось ЦРУ, она знала, что не умеет летать. Это было словно потакать лишенному слуха человеку, уверенному, что он умеет петь.

Мы проникли внутрь путем, уже проложенным до нас, пролезли сквозь разрезанный проволочный забор, за отжатую ломом фанеру. Но чем дальше мы забирались, чем дольше бродили по вестибюлям и наклонным пандусам, тем тяжелее и хуже мне становилось. Может, виноват был воздух? Не знаю. Что-то в воздухе, или что-то вне воздуха, между его молекул. Иначе почему стало так трудно дышать?

— Ты ведь чувствуешь, да? — спросила она не без удовлетворения.

У меня есть пара знакомых, отличающихся особенной чувствительностью, которые рассказывали, как они посещали места страшной гибели людей, один — поле битвы при Геттисберге, другой — место избиения индейцев у Сэнд-Крик, и чувствовали там себя точно так же. На них давила тяжесть трагедии, смерти, бесчеловечности.

До этого момента я всегда сомневался в их рассказах.

Но это… это, вероятно, было хуже. Со смертью можно смириться, неважно, сколько погибло человек, потому что нам приходится это делать. С трагедией можно смириться, потому что она неизбежна, а после нее мы продолжаем жить. С бесчеловечностью можно смириться, потому что ты знаешь, что можешь быть лучше. Ты хочешь быть лучше.

Однако это ощущение… оно вызывало у меня желание сдаться. Желание надеть три лишние куртки и застегнуть их по самое горло, чтобы защититься от холода. Это было то же самое ощущение, которое вызывали фотографии Лорелеи с фигурой на крыше, только усиленное в тысячу раз.

Я взял ее за локоть.

— Вот что тебя убивает, — сказал я, неожиданно это осознав.

Она взглянула на меня так, словно от черного ледяного вакуума космоса меня отделяло лишь то, что осталось от ее кожи и костей.

— Если тебе нужно, ты можешь уйти. Но к этому привыкаешь.

Господи боже. Неужели кому-то может захотеться к этому привыкнуть?

Но я пошел дальше; звук наших шагов по бетону был хрупким. Стадион казался лишенным жизни, но не признаков того, что она здесь была. Кое-где попадались жалкие останки какого-нибудь человеческого гнезда — тряпки и газеты, грязные бутылки с водой и полиэтиленовая пленка — и черные пятна копоти, оставшиеся от маленьких костерков. Разумеется, среди цветов преобладал серый — стадион, в конце концов, был почти целиком бетонный, — однако, осматриваясь, я видел детали, которые должны были бы выделяться на общем фоне, но не выделялись. Надписи и указатели, коммуникации и провода… все они выцветали, краски утекали из них. Черный, красный, желтый, синий, зеленый — все цвета превращались в безжизненный серый. Трибуны, окружавшие огромную пустую чашу стадиона с затхлой лужей на дне, были почти лишены сидений, превратились в пустые террасы. Серость расползалась, точно плесень, вот только соскрести ее было невозможно, потому что она ни на чем не росла. Она изменяла все изнутри.

Пока Лорелея делала фотографии, я не отрывал взгляда от своих рук, ботинок, рукавов и штанин, чтобы убедиться, что они сохраняют прежние цвета.

Тогда одно впечатление перетекало в другое, но сейчас, вспоминая, я понимаю, что именно третий этаж стал поворотным моментом, после которого я прекратил валить все на свое воображение и уверовал.

Мы в третий раз поднялись по лестнице и набрели на прямоугольное сооружение… видимо, буфет. Отвесные стены тянулись из сердца стадиона к скошенной крыше.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже