— Одна из лучших моих работ, — подхватила мама. — Я слышала, ее многие СМИ перепечатывают. — Не дождавшись от меня реакции на эти слова, мама продолжила: — Кстати, о журналистике: могу я попросить тебя впредь избегать автобиографических сюжетов?
Она имела в виду недавнюю мою колонку, опубликованную вскоре после того, как меня проинформировали, что Уильям Генри Деверо Старший намерен вернуться в лоно семьи. Этого события моя мать ожидала и меня заставляла ожидать со дня на день в первый год после его ухода, и вот теперь, сорок лет спустя, видимо, заслужила право сказать «я же тебе говорила». В колонке я описал события, увенчавшиеся приобретением, наречением и похоронами ирландской сеттерши, которую отец привез домой, когда я был мальчиком.
— Юмор — плохая замена точности, — сказала мама. — И еще худшая замена истине.
У меня во рту был кусок хлеба с привкусом перечного сыра, и я обнаружил, что не сумею проглотить одновременно и его, и мамин упрек. Для начала я сосредоточился на мякише, а когда благополучно протолкнул его, спросил:
— Что именно показалось тебе неправдой?
Моя мать была готова к такому вопросу, ведь она знает меня так же хорошо, как я знаю ее.
— Учти, меня вовсе не волнует, в каком виде ты выводишь в своей писанине меня, однако я бы очень хотела, чтобы не создавалось впечатление, будто твой отец глуп. Мне остается лишь молиться о том, чтобы никто не додумался послать газету ему.
— Я не посылал, — успокоил я ее. — Так что если ты этого не сделаешь, думаю, больше некому.
— Колонку вполне могут перепечатать, — сказала мама. — Тебе, конечно, это не приходило в голову? Заметка написана весьма недурно. Ты всегда был талантлив. Я бы только хотела, чтобы ты не направлял свой талант на защиту лжи. Зачастую ты выбираешь самые тривиальные темы, и даже тогда… Генри, тебе недостает возвышенной серьезности. Весомости, не подберу лучшего слова. Вот, я тебе все сказала. Вовсе не желаю задеть твои чувства, но нет ничего более поверхностного, чем умствование ради умствования. Ты превратился в умника.
— Я пишу ради денег, — умно возразил я.
Мама отлично знает, сколько «Зеркало Рэйлтона» платит своим авторам. Но по тому, как она забрала у меня тарелку и чашку из-под кофе, я догадался, что она всерьез обижена. Моя мама из тех женщин, о чьем эмоциональном состоянии всегда можно судить по уровню шума, извлекаемого из посуды и столовых приборов. Я это ценю. Поверьте, я вовсе не мечтаю, чтобы моя жена уподобилась моей матери, но все же спокойнее иметь дело с женщиной, чей эмоциональный барометр так легко считывается. Лили недостает — порой, к моему сожалению, — присущего моей матери чувства драмы. По ее мнению, звенеть посудой значит не драматизировать свой гнев, а сводить гнев к мелодраме. Моя жена считает ту разновидность подчеркнуто драматического поведения, которой наслаждается моя мать, недостойной. И Лили, без сомнения, права. Но такой мужчина, как я, которого женщины то и дело сбивают с толку, предпочитает дорожные знаки с крупными буквами. У моей матери есть свои глубины, однако она готова упрощать, подавать недвусмысленные команды: ВПЕРЕД… СТОП… УСТУПИ. Уильям Оккам мог бы следовать таким дорожным знакам, могу и я.
— Ты все еще дуешься из-за того, что я не еду с тобой в Нью-Йорк? — отважился я.
Мама обернулась от раковины, где ополаскивала наши тарелки и блюдца, изучающе присмотрелась.
— Нет, Генри, я не дуюсь «все еще» из-за того, что ты не едешь в Нью-Йорк. Я изначально не дулась, так что никак не могу дуться «все еще».
— Ага! — улыбнулся я. Что-то же ее явно гложет.
— Будь у тебя грузовик или какая-то надежная машина, другое дело, но от тебя и от этого чудища, на котором ты ездишь, нам никакой пользы. Мы бы не тянули другую машину, а сами нуждались в буксире. Нет, мы, твой приятель Чарлз Перти и я, расчудесно справимся без твоей помощи. Ему пора выбраться из Рэйлтона, и ты знаешь, как я люблю Нью-Йорк. Конечно, я бы предпочла более изысканного спутника: мне еще не доводилось переступать порог «Русской чайной» в сопровождении мужчины в ковбойских сапогах и рубашке с металлическими кнопками, но что поделать… — Ее голос замер, мама уже мысленно созерцала эту сцену.
— Позвони заранее, — посоветовал я, вставая. — Я где-то читал, что «Чайная» закрыта.
— «Русская чайная»? Абсурд. — Но тут вдруг она сделалась серьезной — серьезной на иной лад. — Что меня по-настоящему беспокоит, так это то, что ты не готов к возвращению твоего отца.
Поразительное высказывание — от изумления я буквально вытаращился на мать.
— К чему я не был готов, так это к его уходу, — сказал я. — А ныне, слава богу, мне совершенно все равно, где он и чем занят.
На ее лице появилось наименее мной любимое выражение из всего ее обширного арсенала — надменное и обидное превосходство: «Кого мы тут пытаемся обмануть, малыш?»
— Что? — спросил я, чувствуя, как понемногу распаляюсь.
— Пусть будет по-твоему, — ответила мама, и я понял, что ошибся насчет того, что самое противное выражение на ее лице — то, предпоследнее. Сменившая его скупая и печальная улыбка еще хуже.