Иногда до ее закрытого королевства доходило слабое, далекое эхо. Ее прошлое… Одного слова порою хватало, чтобы оно возникло вновь. Но ненадолго. Начиная с определенного момента старости вспоминать — значит тратить силы, а измерять истекшее время — значит смотреть на собственное умирание. Тем не менее ей случалось оглянуться назад, но без радости и всегда неожиданно.
В ее памяти одно имя сохранило свою власть: имя Реверди. Оно одно не вставало у нее поперек горла.
И дело не в том, что влечение, которое она испытывала когда-то к нему, было прочнее других и лучше устояло перед временем. В сущности, это была просто лишь признательность. Ибо у нее был только один повод для любви или ненависти: знать, простили ее или осудили. Ее поведение во время оккупации… Шпатц… Это были ее вечные муки, ее ад. Все, что она говорила, было только защитой, обвинением, бунтом или безнадежной попыткой оправдаться.
А Реверди ей простил.
И это кажется почти невероятным, если вспомнить, как яростно во время войны он ненавидел немцев, как презирал коллаборационизм и все, что с ним связано: Виши, адмиралы у власти, правительство Лаваля. И тем не менее поэт, с безумной радостью отпраздновавший Освобождение, художник честный и строгий настолько, что малейшее отступничество казалось ему святотатством, этот Реверди, из-за пустяков порывавший с лучшими друзьями, не порвал с Габриэль. Почему?
Быть может, объяснение кроется в ответе, данном им однажды беседовавшему с ним журналисту.
— Кто ваш любимый святой?
— Святой Петр.
— Почему?
— Потому что он предал.
В его глазах Габриэль предала.
Он больше не виделся с ней, или так редко, что это было все равно что не видеть ее. Но издалека, понимая лучше, чем кто бы то ни было, смысл слов
В 1951 году он подарил ей книгу «Пьер Реверди» в издании «Поэты сегодня», и снова стихотворение, и снова посвящение, на сей раз последнее.
«Он прислал мне книгу без предупреждения, — говорила она, — словно подсунул письмо под дверь». До какой степени она была ему благодарна!
Пьер Реверди умер в Солеме 17 июня 1960 года. Он строго наказал жене и монахам аббатства: «Никого не предупреждать, не превращать все в анекдот». Когда новость о его смерти дошла до Парижа, его уже похоронили. Жена и два монаха проводили его в последний путь.
Вместе с его друзьями — Браком, Пикассо, Терьядом — Габриэль узнала обо всем из газет.
Когда о нем заходила речь, Габриэль говорила, что из всех молчаний тяжелее всего было перенести молчание Реверди. И она добавляла: «Кстати, он не умер. Вы знаете, поэты — не то что мы: они вовсе не умирают».
IV
Было воскресенье…
Она держалась. Держалась в течение семнадцати лет, переходя из ателье к себе в комнату. Надо было пересечь улицу, и все. Она держалась — с одной-двумя прогулками в неделю и небольшим отдыхом раз в год, предпочтительно в Швейцарии.
Работа вошла в ее жизнь настолько, что ночи стали для нее иллюзией дней.
У нее бывали приступы сомнамбулизма.
Ее заставали спящей стоя, иногда обнаженной. Голая, она разговаривала. Что означала эта беседа с невидимым?
С ножницами в руках она вслепую делала платье для несуществующей женщины. Распоротая с необъяснимой аккуратностью, ее ночная рубашка превращалась в груду материи, устилавшей кровать. Иногда это была пижама… Единственное, что она умела теперь делать, — распарывать, сшивать, отпарывать, зашивать, и она одна была тремя Парками сразу. Одной ночью она была пряхой, следующей — становилась непреклонной, иногда в приступе ярости она впадала в неистовство, искала то, чего ей не хватало, шаря ощупью в темноте. Но что? Что она искала? Свою смерть, быть может. В эти ночи она становилась вещей.
Однажды рано утром увидели, как с потерянным видом она движется по узкому коридору гостиницы, одетая во все белое, очень чистенькая, но в ночной рубашке. Куда она бежала? По всей видимости, она спала. Господин Фитц, проходивший мимо, сумел проводить Габриэль до двери ее комнаты, не разбудив. Это была история, которую он совсем не любил рассказывать. Он не знал, служил ли этот эпизод к ее пользе или, напротив, очернял память женщины, которой он необыкновенно восхищался. С этого дня ее горничная дожидалась, пока она заснет, а потом запирала ее.
Иногда кошмар приобретал другую форму. Кто-то приказывал ей: «Вымойся, Габриэль». Навязчивая идея… Она становилась добычей прежних наваждений, мечты о чистоте и белизне. Быть чистой… Быть чистой… Но соприкосновение с водой будило ее, и она оказывалась в ванной с узлом мокрого белья в руках. Все-таки она ложилась снова. Ах, никому ничего не говорить. Не надо, чтобы об этом знали.
Когда утром она приходила на работу, нельзя было предположить, что… Расскажи она о том, как провела ночь, ее выслушали бы с недоверием. В ее поведении было столько логики, казалось, она так владела собой.