Все прежние порывы, несбывшиеся сны, неудовлетворенные желанья просыпаются внезапно и вихрем обрушиваются на него. Сердце сжимается с мучительной болью, и пламя страсти проникает в кровь. Он на цыпочках вернулся к больной, оперся локтями на спинку кровати и жадно глядел на обнаженные плечи, на чудные линии груди и шеи. Девушка спала. На висках ее вздулись жилы, из опущенных уголков рта сочилась слюна, девушка вся пылала, с тяжелым свистом втягивая в легкие воздух. Доктор Павел присел на край ее постели: он нежно гладил мягкие концы ее пышных волос, прижимал их к своему лицу, касался губами, а из груди его вырывались рыдания.
— Стася, Стахна… любимая… — тихо шептал он, чтобы не разбудить ее, — теперь ты не убежишь от меня… правда?., никогда… будешь моей навсегда… слышишь… до гроба…
Потом он сел на табурет у изголовья больной и снова погрузился в мечты. Буйная молодость пробудилась в нем после долгой летаргии. Теперь все пойдет по-иному. Он чувствует в себе титанические силы для свершения дел, которые подсказывает ему сердце. Боль и надежда как бы слились в пламя, оно лижет мозг, обжигает, не дает успокоиться.
Ночь была на исходе. Медленно тянулось время, но все же с момента отъезда нарочного прошло уже больше шести часов. Было четыре часа утра. Доктор стал прислушиваться, срываться при каждом шорохе. Ему все чудилось, что кто-то идет, открывает дверь, стучит в окно… Казалось, он весь обратился в слух. Налетал порыв ветра, в печке стучала заслонка — и снова воцарялась тишина. Минуты текут, словно столетия, от нетерпения напрягаются нервы, дрожь пробегает по всему телу.
Когда он уже в шестой раз измерял больной температуру, она медленно открыла глаза, которые в тени ресниц казались почти черными, остановила на Обарецком пристальный взгляд и прошептала сдавленным голосом:
— Кто это?
И тотчас же снова впала в забытье. Как великому дару, обрадовался Обарецкий этому проблеску сознания. О, если бы скорее хинин, облегчить головную боль, вернуть сознание…
Нарочный не возвращался. И не возвратился.
Перед рассветом доктор Обарецкий шел, увязая в глубоких сугробах, по деревне, обманывая себя последней надеждой, что встретит его. Недоброе предчувствие, как острие иглы, вонзалось в сердце. В обнажен — пых ветвях придорожных тополей глухо выл ветер, хотя метель уже утихла… Из хат выходили бабы за водой и несли полные ведра, подоткнув юбки выше колен. Парни задавали корм скоту, из труб поднимался дым. То тут, то там из открывшейся на минуту двери вырывалось облачко пара.
Доктор нашел хату солтыса и велел немедленно запрягать лошадей. Спрягли целых две пары, и какой-то парень подъехал к школе. Доктор, простившись с больной глазами, расширенными от усталости и отчаяния, сел в сани и поехал в Обжидлувек. В полдень он уже возвращался, везя свою аптечку, вино, целые запасы продовольствия. Он поминутно становился в санях во весь рост, словно хотел выпрыгнуть и опередить несшихся вскачь лошадей. Он подъехал, наконец, к школе, но не соскочил с саней. Сдавленный короткий крик сорвался с его перекошенных губ, когда он увидел, что окна школы открыты настежь, и кучка детей топчется в сенях. Бледный как полотно, подошел он к окну, заглянул внутрь и застыл, опершись локтями на раму.
В просторной классной комнате лежал на лавке раздетый донага труп молодой учительницы: две старухи обмывали его. Мелкие снежинки, влетая в окно, оседали на плечах, на мокрых волосах, на полуоткрытых глазах умершей.
Доктор вошел в комнатку покойницы, сгорбившись, будто взвалил на спину целую гору. Он присел, не снимая шубы, на стул и повторял только два слова, в которых излил все свое горе:
— Возможно ли? Возможно ли?
Ему было холодно, он все как будто зябнул, цепенел, точно кровь застыла у него в жилах. Он не чувствовал, не знал, что с ним; ему только казалось, что по голове у него с пронзительным скрипом катятся немазаные колеса.
Постель Стаей была раскидана: одеяло валялось на полу, простыня свешивалась книзу, пропотевшая подушка лежала посреди кровати. Проволочные крючки окон монотонно постукивали о рамы; листики какого-то растения, мокнувшего в цветочном горшке, поникли и свернулись от холода.
В приоткрытую дверь доктор видел мужиков, опускавшихся на колени вокруг обряженной уже покойницы, детей, читавших молитву, столяра, снимавшего мерку для гроба.
Он вышел и охрипшим голосом распорядился, чтобы гроб сбить из четырех нестроганых досок, а под голову положить стружек.
— Больше ничего… Слышишь? — сказал он столяру с затаенным бешенством. — Четыре доски и все…
Он вспомнил, что надо кого-то известить… да, родню. Где же эта родня?..
С тупой, идиотской старательностью он начал перебирать и складывать в кучу книги, школьные ведомости, тетради, рукописи. Среди бумаг он наткнулся на начало письма: