Он был измотанным, популярным модным фотографом, спазматиком, страдающим от бессонницы, он вечно сидел на какой-нибудь новой или уже давно известной наркоте. Ему полезно было бы походить по лесу и пособирать грибы, не галлюциногенные, а совершенно обычные, лисички например, а вместо Хендрикса послушать «4’33’’» Джона Кейджа, хоть я и сомневаюсь, что ему хватило бы терпения, или времени, или выдержки, чтобы высидеть неподвижно четыре минуты, – но все эти мысли пришли ко мне сейчас. Когда мне было пятнадцать, я понятия не имела, кто такой Джон Кейдж, фотограф был прав, сказав, что я особо не разбираюсь в музыке, поэтому мы с ним вместо этого говорили о кино: Годаре, Шаброле – «которые в тысячу раз интереснее твоего отца. Можем сходить вместе в кино», сказал он, вытаскивая зажигалку. Сейчас ему почти восемьдесят, я недавно нашла его в интернете и удивилась, что он вообще еще жив. В том смысле, что когда я думаю обо всех умерших, о тех, кто умер, даже будучи слишком молодым, для того чтобы умереть, кто умер внезапно и неожиданно или же умер от старости и болезни, от голода или переедания, умер в одной из множества войн, кто сгорел в пожаре, задохнулся под лавиной, утонул, умер, потому что хотел умереть или потому что не оставалось иного выбора, умер, потому что загнал себя до смерти, умер от одиночества, – когда я думаю обо всех умерших, странно сознавать, что он по-прежнему жив. Я даже хотела написать ему, послать мейл. «Ты меня помнишь, – написала бы я, – девочку с короткой стрижкой?» Ему были свойственны безграничная заботливость и ужасные приступы гнева, сперва он говорил, что мы будем друзьями: он взрослый, а я ребенок – почему бы взрослому не дружить с ребенком? Мы не прикасались друг к дружке, мне вообще не приходило в голову приставать к нему, он же старый, а у меня уже был секс с мальчиками, даже с двумя, но это скорее просто чтобы побыстрее покончить с этим – я старалась побыстрее перешагнуть все пороги, отделявшие меня от взрослой жизни. Он говорил что-то красивое о моем лице, чего никто больше не замечал, по крайней мере я-то уж точно. Девушка в зеркале и девушка на фотографиях казались мне двумя разными девушками, возможно, он отыскал новый способ смотреть на мое лицо, нашел какую-то секретную перспективу, не знаю, думаю, мы оба влюбились в меня на сделанных им снимках, влюбились в другую девушку, как мы оба ее называли, чуть старше меня и с ясностью во взгляде, какой я никогда не могла похвастаться. Во мне ничего ясного не было, все в моем лице будто бы находилось не на месте. Фотограф был высоким и длинноволосым, а кожа на лице наводила на мысли о кожах, которые хранятся в закромах у мастера-седельщика – старая, коричневая и потрескавшаяся. Он обещал вскоре взять меня в Париж по приглашению французского журнала. Ему хотелось сфотографировать меня с еще более короткой стрижкой и почти без макияжа, и это будет чудесно, возможно, самым чудесным его снимком за долгое время. Он позвонил моей матери и попросил разрешения свозить меня в Париж, но мать сказала нет. «Ей всего пятнадцать, я не могу отпустить ее в Париж». Я принялась настаивать, однако она снова отказала, он опять позвонил ей и объяснил, какой именно снимок хочет сделать, каким чудесным выйдет этот снимок, а еще как высоко он ценит ее как актрису в фильмах моего отца, ведь она муза великого режиссера – так он сказал моей матери. Но она ответила нет. «Говорю же – нет», – повторила она.