Не помню, как и выбрался. Выхожу, стал у фонаря. Так и есть, думаю, идолы деревянные… Петра вспомнил: там-то тоже старуха… Неужто и со мной повторяется? И золото это, и камни… Вот оно, едитская сила! Петр-то вон про что говорил… К себе вернулся. Лег, одеяло на голову натянул. Серега чайник несет: «Продуло, что ли?» – «Тело, – буркаю, – ломит». И вправду крутит меня…
Вот иду, будто. А в руках смотровая. Только без выбора – бери что дают.
Подхожу, а дверь-то открыта. Вроде дожидаются меня. Комната большая, просторная, только без мебели. Всего и есть, что три сундука. Мамаша ее и обе другие – родственницы. Сидят, спицами шевелят. А по полу клубки набросаны. Шагу не ступишь.
Бумагу предъявил. «Где, – спрашиваю, – свободная?» – «Так вот же, – отвечают. – Вселяйся». На дверь мне указывают. «Как же, – удивляюсь, – вселяйся? Антонина ж там…» – «Переехала она, – утешают. – Считай, совсем переехала. Вон ее кофта».
Гляжу – кофта цельная, только без рукавов. И нитка оборванная вьется – до самого полу. «А как же, – спрашиваю, – ребенок?» – «А с нами, – говорят, – проживает: вот и кофточка ее».
Значит, дочь у меня, думаю. Поглядел, а кофта эта пестрая, из разных ниток. «Что ж вы, – пеняю им, – вяжете? Как ей ходить в такой?» – «Так из остатков. – На пол указывают. – Вон их сколько оборванных… Так и будет ходить».
Огляделся, а клубков-то и нету. Нитки рваные, перепутанные. Весь пол ими устлан.
Бежать хочу, а будто силком тянет…
Крикнул. Глаза открыл. Темно.
Мужики по углам храпят. Серега, сосед, вскинулся: «Чего орешь?» Встал, к окну прошлепал – одни пустые бутылки. «А, – на другой бок поворачивается. – Допили вчера. Федька Костыль приходил».
Лег, а самому муторно. Дочь, значит, думаю, будет. Жалко, что не сын…Евдокия на дверь оглядывается: «Ничего… Главное, сговорились. Правда, и побыл недолго. И она молчит… Слабая. Не знаю, как доедет. Самолично ведь потребуют, когда заявление подавать?» – «Это ничего, – Соломон Захарыч утешает. – Геннадий Павлович звонил им. Обещали, что пойдут навстречу. Пусть жених подъедет, оба паспорта сдаст».
«Ох, – Гликерия восхищается, – и как же у тебя ловко выходит! А уж мы-то как тебе благодарны…» – «Не вы. Это я вас должен благодарить». Сам сидит, сгорбился.
«Сколько лет прошло, а до сих пор снится. Жена покойная не снится, а тут… – Закашлял. – Глаза закрою, снова собрание перед глазами: лес рук. И голоса… Речи их обвинительные слышу». – «Большинство-то, – Гликерия сморщилась, – небось по принуждению. Время нехорошее было».
Плечами пожал.
«Конечно, – Ариадна вступает. – Все же вас знали…» – «А что толку? – Дыхание перевел. – Да я ведь, в сущности, понимаю. И тогда понимал. А сам стою и думаю: это ж мои ученики… Неужели так никто и не встанет? Да не
Евдокия глянула: «Чайку горячего попейте. – Блюдце ополоснула. – Першит у вас». – «И погода, – Ариадна торопится, – плохая, неустойчивая. Где ж это видано, чтобы в это время – снег?» – «Так черемуха, – Гликерия подсказывает, – черемуха расцветает. Каждый год похолодание…» Ариадна в окошко поглядела: «Конечно, похолодание… Но ведь не снег…»
«Да… – Евдокия к окошку обернулась, на снежинки любуется. – И шарфик у вас, гляжу, внатруску». – «А я, – Гликерия обрадовалась, – к осени новый тебе свяжу».