— Севодня хоша день мово ангела-хранителя, но выпить первую чарочку я хочу за появившегося у меня дружка Дерона, што ныне, сейчас пришёл со мною. Когда вор Стенька Разин наседал, он единственный с дохлой пушчонкой поддержал меня. Я желаю ему обзавестись домом, креститься в православие и жениться на русской, а я к его детям в крестные отцы пойду.
В углу сидевшая нянька Василиса, растроганная речью, тихо заплакала, утирая слёзы с глаз концами платка.
— Вот ведь и буян ты, и сущий разбойник, а сказал так, чё мене, старуху, слеза прошибла. Деточек оно всегда хорошо. Тебе бы остепениться — из тебе бы человек вышел.
— Эка, бабуся! Куды мене в люди выходить. Я на себе давно рукой махнул. Дай Бог других в люди вывесть.
— Обо своём доме думать надобно, — вновь рассерчала старуха, грозя ему пальцем.
— Посля об этом, Василиса, посля. А щас давай ещё наливочки выпьем.
Мамка любила наливку и потому быстро протянула свою чарочку.
Дети налегали на пряники и хлебный квас. Семён тянул мёд, заедая вяленым мясом вперемешку с блинами с икрой и провесной сёмгой. Женщины, как и мамка-нянька, пили наливку. Лица их разрумянились, посвежели, глаза заблестели, неведомо чему радуясь, особенно Оксиньи, которая не часто видела мужа дома. Какой-никакой, а свой мужик. Андрей же шептался с де Роном:
— Что морду кривишь, не нравиться, чаво сказал?
— Ешть в вас, русскых, что-то открытоэ, теплоэ и в то же вьэмя что-то распушченное. Вот ты. Сын к тебэ ластитса, а ты эво отодвигаэшь от сэбя как чужой.
— Я знаю, чаво он ластится. Иду вчерась улицей, его отрок соседский, сын Дмитрия Величко, бьёт, а он не мычит не телится. Ну я приволок яво до дому и влил плетью разов пять, шесть, шобы в следующий раз мог сдачи давать.
— Вот и всьо у вас так, пока плетью не вольош, с месте нэ движетса. Околе десяти тысяч стрельцов без эдиного выстрела сдали Астрахань.
— Энто што. Я с ополченьем в поле на татар ходил. На боях меняли своих голов по три, по четыре и больше на одну неприятельску голову. На конницу смотреть стыдно: лошади негодны, сабли тупые, сами скудны, безодежны, половина ружьями, пищалями владеть не умеют, иной дворянин и зарядить пищаль не могет, не токмо што в цель выстрелить. Убьют двоих или троих татар и дивятся, ставя большим успехом, а своих хотя сотню положи — ничего, так и надоть. Нет попечения о том, чтоб неприятеля разбить, одна забота — как бы домой поскорей. Молются даже: дай, Боже, рану нажить лёгкую, чтоба немного от неё поболеть и от великого государя получить за её пожалование. Много и таких, ню во время бою того и смотрют, где б за кустом спрятаться. Иные целыми сотнями прячутся в лесу, али в долине, аль в овраге, выжидают, как пойдут ратные люди с бою, и они с ними, будто также с бою едут в стан. Я таких двоих сам зарубил. Так и говорят, сволота: дай, Бог, великому государю служить, а саблю из ножен не вынимать.
— Тэмный народ. Дворянин ничему не учен, потому то творит.
— Хорошо, кабы так. Левонтий Плещеев[98]
Геродота на грецком языке читал, а второго такого мздоимца и грабителя поди поищи. А сын Афанасия Ордын-Нащокина и умён был, и красив, и богат. Полный дом книг собрал, а поблазнили его иноземцы, и предал родину дедов, бежал в их земли. У каво совести нема, таму и знания не помоги. — Андрей безнадёжно махнул рукой.Они ещё долго говорили, почти до самого вечера, время от времени прикладываясь к наливке. Провожал Андрей гостя вместе с женой, и, когда отошли от ворот, Оксинья высказалась:
— И чаво ты перед ним распинался, тожа мне — ближняя родня — на одном солнышке онучи сушили! На своих и пёс не лает, а ты всех охаял.
— Почему же с хорошим человеком не поговорить. Не трус он да к тому же и не дурак.
— А я шо ж, дура?
— Тебе бы барахла побольше, и боле ничего не надоть. За ту рухлядишку отец мене на тебе женил, случись чаво, ты ж мене за алтын[99]
продашь. И сыны обои в тебе.— Спасибочки, што говоришь, што за алтын тебе продам, хошь не за полушку, и то хорошо. А чё ж, немчур твой тебе не продаст?
— Можа, и не продаст.
— Ну, на можа плохая надёжа.
Андрей сплюнул в сторону:
— Чаво с тобой спорить, бабу не переспоришь.
Он развернулся и поспешил в дом. От жены и сыновей он хотел чего-то большего, чего и сам не знал.
На Руси со времён крещения летосчисление велось от сотворения мира, лишь в Посольском приказе при царе Алексее Михайловиче иногда упоминались даты от Рождества Христова. А начало нового года праздновали первого сентября, в день Семеона Летопроводца. Начинался этот день на Москве, как правило, въездом царя, возвращающегося из одной из своих пригородных усадьб. После чего во всех церквах начиналась торжественная, праздничная заутреня.