Мы приходим к нигилистическому сознанию, которое разрушает само себя, к сознанию, аналогичному тому, которое изображается в работах Штирнера, полагая несущественность существенного. Оно действительно было в основе всякого современного индивидуализма и являлось необходимым для существования разума. Такое сознание пессимистично; оно осознает свою силу разрушения и саморазрушения.
Разумеется, здесь следует принять в расчет попытку прекрасной души достичь спокойствия в разновидности счастливой мечты. В прекрасной душе несчастье и счастье объединяются в союз, который их превосходит; таким образом, в Христе сознание перестает быть, собственно говоря, несчастным, чтобы стать «прекрасным», но прекрасная душа не достигает счастливого существования; и Гегель говорит о тех «прекрасных душах, которые несчастны либо потому, что они осознают свою судьбу, либо потому, что они не удовлетворены даже в совершенной полноте своей любви; у них есть прекрасные моменты, которыми они глубоко наслаждаются, но это лишь моменты и слезы сожаления, и волнение по поводу такого прекрасного способа действий является, следовательно, грустью, которую они испытывают по поводу своей относительной беспомощности, или упрямым отказом принять то, за что их благодарят, скрытое великодушие, стыд по поводу того, что является недостаточным в наличных обстоятельствах. В благодетеле всегда больше величия, чем в том, кто принимает его благодеяния.
Прекрасная душа, какой была душа госпожи Клеттенберг, или душа Шиллера, всегда устремленная к идеалу, или душа Новалиса, или душа героев Якоби не может, следовательно, сохраниться в своем покое. Она, как и несчастное сознание, диссонансы которого она переносит в минорный лад, является непрерывным переходом от одной абстракции к абстракции противоположной. Вообще говоря, она естественным образом опечалена, и перед страданием самой прекрасной души, Христа, Гегель воскликнет еще в молодости: «О, страдающая неизбежность прекрасных ран в душе святого, глубокая и священная тревога прекрасной души!» Напрасно немецкий XVIII век пытался под влиянием Шефтсбери объединить культ чувства и греческую идею прекрасного и доброго человека; существенная двойственность этого содержания не могла быть унифицирована и переведена на язык современного субъективизма. Греческая ясность исчезла. Дуализм, проявлению которого способствовало двойственное движение Реформации, ведущее к изначальному христианству, и Ренессанса, возвращающегося к античности, так и не был преодолен.
Несмотря на попытку Гете, который объединил тройную мудрость Лессинга, Винкельмана и Гердера, тенденции Руссо и Дидро, объединенные другими, должны были завершиться в романтизме; попытка самого Гете должна была завершиться в романтизме; не иначе обстояло дело и с кантианской попыткой, поскольку кантовское
V. Фихте и Якоби
В конце XVIII столетия мы оказываемся перед лицом философии, либо возводящей материю в абсолют, либо поднимающей до уровня абсолюта человеческое «Я». Напряжение, вызванное возрастающей противоположностью крайностей и господствующее даже внутри одной их этих крайностей, как в
И еще, разумеется, немецкий романтизм, в котором эти движения духа кристаллизуются, на первый взгляд, в отличие от французского романтизма, не выглядит как несчастное сознание. Но под гармоничными интонациями Шлейермахера, под благочестивой виртуозностью Тика и иронией Шлегеля Гегель легко узнает мучение духа.
Любая философия чистоты внутреннего есть философия чистоты внешнего, и наоборот. Внутреннее нуждается в идее потустороннего. Отсюда, по меньшей мере частично, тот культ далекого, того, чего нельзя достичь, который характеризует романтизм.