«Не имеет значения, с какой стороны постигается сознание — пребывает ли оно в страхе перед Богом, который возвышается над небесами, над всякой связью и всякой зависимостью, всемогущим Богом, который парит над природой, или же оно полагает себя как чистое „Я”, возвышающееся над развалинами этого тела, над сверкающими звездами, над тысячами тысяч всегда новых небесных тел и солнечных систем… Если разделение бесконечно, неважно к чему, привязывается субъективное или объективное, так как противоположность сохраняется — абсолютно конечное против абсолютно бесконечного; возвышение конечной жизни до жизни бесконечной могло бы быть лишь восхождением над конечной жизнью, бесконечное является более полным в той мере, в какой оно противопоставляется целому, то есть бесконечности конечного, не в том смысле, что противоположность была бы устранена в прекрасном единстве, но в том смысле, что единство является упраздненным, а противоположность представляет собой либо полет „Я”, парящего над природой, либо зависимость, точнее, связь с бытием, которое находится над природой. Такая религия может быть возвышенной и ужасающе возвышенной, но это не религия прекрасного человечества. Блаженство, в котором „Я” взирает на все как на свою противоположность и видит все у своих ног, равно зависимости от абсолютно чужеродного существа, которое не может быть человеком, или, если оно становится человеком (следовательно, становится во времени), то это равносильно тому, чтобы оставаться даже в этом единстве какой-то особенной, абсолютной и чистой единицей».[90]
Романтическая, фихтеанская восторженность «Я» — это, следовательно, еще христианское и еврейское сознание.
После религии безнадежности приходит религия надежды, но имя им обеим — несчастное сознание. И эта постоянно исчезающая надежда, характеризующая нравственное сознание, является еще не чем иным, как несчастьем.
Как и религиозное сознание, нравственное сознание является несчастным. Духовное деяние „было незавершенным, поскольку оно предполагало свободу и противоположность, и мы можем сказать, «что чем больше то, что исключается, интимно связано с тем, из чего оно исключается, тем более велика жертва, разделение — тем в большей степени судьба несчастна; чем более велик индивид, тем более разорванной является идея человека; чем более напряженной является его жизнь, тем больше она теряет при расширении, тем больше она разделяется». «Сама нравственность представляет собой нечто чужеродное, она является самым большим разделением; она является объективностью».[91]
«Нравственность освобождает Я и освобождает от Я живое, но не больше; живое остается скоплением изолированных индивидов; и над этой мертвой материей должен воцариться господин. Нравственность — это разделение в себе. Следует подняться над нравственностью. Всегда, повторим, существует мертвая всеобщность, противопоставляемая единичному. И размещая абсолютное за пределами Я, теория Фихте является, несомненно, вывернутым наизнанку догматизмом, который тем не менее не перестает от этого быть догматизмом. Это догматизм без содержания».Мы говорили, что кантианство и иудаизм едины; с еще большим основанием из некоторых выражений Гегеля могло бы следовать, что фихтеанское и еврейское сознание были одним и тем же сознанием, над которым всегда господствует идеальный долг, оно было «синтезом господства», сознанием, для которого есть только существа господствующие и существа подчиненные, оно было рабством у понятия. И то, и другое видят в природе лишь труп и создают из живых существ конструкцию для рефлексии, рефлексии, которая, между прочим, скорее разделяет, чем конструирует. Чтобы охарактеризовать мышление Фихте, Гегель использует то же самое слово, что и для иудаизма; это состояние нужды. Существа абсолютно отделены друг от друга, и это мышление представляет собой атомистику практической философии.
Как и иудаизму, он противопоставляет ей идею «священной радости».
Кроме того, если верно, что быть в аду значит быть связанным со своей собственной субъективностью, со своим собственным бытием и тем самым со своей собственной пустотой, то можно сказать, что «прекрасные души» Альвиля и Вольдемара, которые верили, что живут красотой чувства, бывшим в глубине, так же как кантовское абстрактное понятие — лишь абстрактным чувством блага, являются проклятыми душами. И только язык, близкий к языку Беме, может описать их вечную муку. Разве находиться в аду не значит чувствовать себя отделенным от рая, видеть рай как нечто запредельное, которого нельзя достичь? Опять-таки здесь, как и всегда, внутреннее и внешнее нуждаются друг в друге и друг другу противостоят. Философия Якоби — это на самом деле под видимостью счастья крик неизлечимого страдания. Романы Якоби — это описание несчастья, дошедшего до самой высокой степени.