В этой перспективе ГКЧП выглядел поспешным экспромтом, который не только сорвал перехват власти государственническими силами, но и привел к распаду Советского Союза, породив волну спекулятивных и конспирологических гипотез. Современная отечественная историография и публицистика вообще склонна трактовать трагический финал СССР в конспирологическом ключе. Диапазон версий простирается от примитивных, но все еще популярных утверждений о «предательстве Горбачева»322 до квазинаучных социологических схем о коммунистической элите, обменявшей власть на собственность; порою эти схемы объединяются в невообразимую смесь —этакий «гибрид русалки и змеи». Так или иначе, все конспирологические версии редуцируют объяснение к действиям или намерениям узкой группы элиты и выносят народ за скобки. Другими словами, их родовая черта — последовательный элитизм и воинствующий антидемократизм, что особенно пикантно для левых и националистических авторов, притязающих выступать от имени и в защиту народа.
Мы же трактуем вопрос о причинах гибели СССР в демократическом, так сказать, ключе, полагая, что грандиозные перемены были вызваны не менее грандиозной социальной динамикой или, перефразируя Ленина, настоящая политика началась, когда в действие вступили миллионы людей. Вызвать же подобную динамику были способны только идеи. «Крах коммунизма... показал силу старой истины, что не процедуры и институты, а идеи правят миром и меняют мир, что против них, словами Гегеля, бессильна и "недействительна" вся "позитивность"»323.
Здесь мы сделаем важное добавление: идеи правят миром, то есть превращаются, по Ульянову-Ленину, в «материальную силу» (или, по Максу Веберу, в «идеальные интересы»324) там и тогда, где и когда они взаимодействуют, «сцепляются» с массовыми настроениями, с нерефлексируемыми пластами человеческой психики, с коллективным бессознательным.
Смутная и радикальная демократическая идеология оказалась массовому русскому сознанию несравненно ближе и созвучнее консервативных идей националистов. Русская психе откликнулась на демократический призыв в двух отношениях. Во-первых, в социокультурном плане позднее советское общество, как уже неоднократно отмечалось, ориентировалось на Запад: идеи политической демократии, рыночной экономики, индивидуализма и потребления были ему не в пример понятнее, ближе и роднее националистической риторики долга, аскетизма, служения, коллективизма и авторитаризма.
Во-вторых, —а об этом мы еще не говорили, хотя и подразумевали — последние двадцать лет существования СССР русская мен-тальность приобретала все более отчетливый антиимперский модус. Русские заметно тяготились государством, которое сами же создали, но которое высасывало из них жизненные соки. Проще говоря, им надоело быть тягловым скотом и пушечным мясом откровенно антирусской империи, каковую представлял собой СССР.
Очень важно понимать, что не гибель Советского Союза привела к разрушению союзной идентичности, а проходившее под покровом советской стабильности разрушение этой идентичности, выхолащивание ее жизненной силы послужило кардинальной предпосылкой гибели советской страны. Задолго до того, как Александр Солженицын написал афористичную фразу «Нет у нас больше сил на империю!», это тревожное ощущение охватило миллионы русских сердец. Социокультурные и морально-психологические механизмы легитимации и компенсации русского бремени перестали работать.
Народ, создавший в беспримерно тяжелых условиях могущественное и крупнейшее в мировой истории государство, отказался от собственного детища и высокой миссии столь легко и бестрепетно, что этому не могли поверить ни националисты, ни демократы, ни Михаил Горбачев325. Однако факт остается фактом: ни общество в целом, ни укомплектованные преимущественно русскими союзные элиты не предприняли ровно никаких решительных действий для защиты страны, которую русские называли своей «советской Родиной», но которую, судя по их действиям (точнее, по их бездействию), они ощущали не матерью, а мачехой.