Возвращаясь к сюжету с погодинской биографией и воспоминаниями Сербиновича, заметим, что поздние высказывания Карамзина не могут, конечно, служить доказательством того, что и в момент совершения действия он придерживался тех же воззрений. Вместе с тем сам текст записки во многом работает на версию о ее полностью конфиденциальном характере. Столь резкий по интонации и выводам трактат контрастировал со стилистическими и риторическими нормами жанра особых записок на имя императора, принятыми в придворной среде (см., например, другой текст, вышедший из тверского салона Екатерины Павловны в 1811 году, – «Записку о мартинистах» Ф. В. Ростопчина, устроенную иначе, или «Четыре главы о России» Ж. де Местра, которые были непосредственно заказаны монархом[151]
). Традиционно тексты, критически осмыслявшие актуальную политическую реальность, – например, знаменитый трактат Щербатова «О повреждении нравов в России» – сохранялись в рукописях и могли циркулировать в ограниченном числе копий и ни в коем случае не предназначались для публикации или тем более ознакомления с их содержанием самого монарха. Именно резкий критический тон записки, а не ее консервативное содержание или факт прочтения царем составляет суть корректно поставленного исторического вопроса о значении текста для эпохи, его породившей. Историограф с предельной откровенностью говорил о «табуированных» в окружении монарха темах – например, о правлении Павла и его убийстве (к тому же в дни десятилетней годовщины этого события)[152].Предположение о том, что во время встречи Карамзин сознательно планировал резкий разрыв с социальными конвенциями, который поставил бы под угрозу дальнейшую работу над «Историей государства Российского», кажется малоправдоподобным. Обстоятельства свидания Александра и Карамзина также наводят на мысль, что откровенное обличение пороков текущего царствования перед лицом монарха решительно расходилось как с контекстом самой встречи, так и с нормами социального поведения, предписанными позицией Карамзина как официального историографа. По нашему мнению, Карамзин прежде роковой и не запланированной им передачи записки в руки императора стремился следовать более уместной и безопасной модели поведения – в разговорах с царем он выступал прежде всего как историограф.
В Твери Карамзин читал императору фрагменты из создававшейся тогда «Истории государства Российского», а затем долго беседовал с монархом в присутствии Екатерины Павловны и герцога Ольденбургского. 20 марта 1811 года Карамзин сообщал Дмитриеву: «…читал Ему (Александру I. –
Особый акцент на фигуре московского князя Дмитрия Ивановича был связан с осязаемой перспективой грядущей войны с Наполеоном: именно этот исторический персонаж к тому времени был востребован русской исторической драмой в контексте русско-французского конфликта, в частности в известной царю трагедии В. А. Озерова «Димитрий Донской» (1807). В V томе «Истории государства Российского» Дмитрий изображался единственным из московских князей, кто сочетал воинскую добродетель с политической мудростью. Куликовская битва стала провозвестником будущих побед над «иноземным» «тиранством» и «рабством» во славу «отечества и веры». Карамзин писал: «Какая война была праведнее сей? Счастлив Государь, обнажая меч по движению столь добродетельному и столь единодушному!»[156]