— Я тебе лопушиных корней накопаю, — сказал он, — не будешь болеть… А теперь мне пора на станцию. Я с дядей Ахатом договорился, вещи на его лошади привезём. Мишка, где ты? А ну, пошли.
Бабушка качнулась вперёд и чуть не свалилась с топчана, остерегая вослед:
— С военными не задирайся, обойди стороной, слышь?
И только за ним закрылась калитка, как выбежала на крыльцо сноха.
— Вот дурак, вот дурак! Это когда же мы спокойно жить-то будем? Ведь надо же было ему сказать: не смей сюда возить всякую сволочь! Ведь вот вы и чаю себе не можете налить, всем управляете, дурню потачку даёте, а я опять нехорошая.
— Не ругайся, Лида…
На шум вылез из сенцев Нуреддин и поддержал жену:
— Пусть только явится, я спрошу: кто такие? Поворачивай оглобли, тиомать!
— А этой лахудре — веником по морде. Что, мужа захотела, да чтоб твоих выблядков тут кормить и обихаживать?
— Вот именно! Молчи, молчи, старуха… тебя никто не спрашивает, всю жизнь командовала, хватит, молчи. — Между тем, напуская грозу, он взглядывал на матушку и всем видом показывал, что острастка у него больше для видимости, нежели всерьёз.
— Разве что в амбар пойдут жить, — вроде нечаянно обронила старуха.
— А то! Уж не думаешь ли ты, что я пущу их в нижний этаж? Нижний этаж мой, туда я хожу на гармошке играть… тиомать, кхм!
— Это когда же мы спокойно жить-то будем? — со стоном отозвалась сноха.
Сумерки из серых стали синими, потом заболотилась гуща почти ночная, а Халик всё не возвращался. Бабушка с той минуты, как он ушёл, так и не сдвинулась с топчана, её как будто не отпускала некая давняя. Тоже сумеречная, однако счастливая пора.
Стояли замечательные сумерки, синие, рассказывала её мать. И в эти сумерки лета мать, держа её на руках, вышла на крыльцо, потому что услышала, как звякнуло кольцо у калитки. И в позднем полусвете вечера увидела двоих солдат, один из которых был её муж, а второй, по всей видимости, его приятель-сослуживец. Едва завидев хозяйку, этот приятель возгласил по-русски: «Ставь, баба, самовар. Мужик навовсе вернулся!» Отца по болезни отпустили, и слава Богу, потому что вскоре началась война с германцами.
Старуха знала, что ей тогда не было ещё и года, она не могла помнить, но по рассказам матери так живо представляла картину, что мнила себя сознательной очевидицей случившегося. И вот хотелось ей теперь хоть краешком глаза поглядеть на тот двор и то крыльцо, где матушка когда-то стояла, держа её на руках. Проще всего было бы сказать Нуреддину: «Вот что — перед смертью хочу повидать родину, вези меня не мешкая!» Но горло иссохло и голова плыла… Сноха приносила таблетки от кровяного давления, наступало некоторое облегчение и выражалось оно в безразличии ко всему, что прежде заботило её каждую минуту. И только одно желание было ясным: держать в сознании двор и крыльцо, где матушка стояла, держа её на руках, — хотя и пребывала она в том дворе и то же крыльцо виднелось перед взором.
Над заборами по горизонту сверкнула зарница, ветерок скрипнул, и в растворе откинутой калитки, на тёмном, повисли какие-то белые клоки. Затем попадали наземь… Вскричала сноха: «Халик! Халик! Ой, да что же это такое?!» — подбежала и стала поднимать Халика. Его белая рубаха была залита кровью, а белые охлопки рубахи делали картину страшной.
Падая и подымаясь, он добрался до Бабушки и упал возле её топчана, у самых её ног. Его лицо было искровавлено, измято, и живое в нём было одно — глаз, устремлённый к Бабушке и молящий, и любовно её утешающий.
— Бабушка, — сказал он разбитыми губами, — это пройдёт… ты не плачь… я их ненавижу, бабушка!
На этот раз она не плакала, нет. Её не потряс унылый и горький голос, он не мешал; этот голос был как будто не нужен, а нужен торжествующий и живой возглас, ну, вроде того: «Ставь, баба, самовар. Мужик навовсе вернулся!» Она чувствовала, что слабеет с каждой минутой. Как в своё время матушка держала её на руках, так и теперешняя её жизнь словно подхватывалась всё теми же руками. Руки легонько её вскинули: гляди, мол! И то, что она увидела, не было совсем уж безотрадным. Вышел Нуреддин и враскачку, на ходу раскуривая сигарету, направился к лежащему сыну. Нуреддин был очень худ и слаб, но старуха безошибочным чутьём поняла, что его мучительное состояние проходит и он, наверное, оклемается. Что же до снохи, то и она вела себя очень пристойно, ничуть не ругалась, а только плакала и осторожно снимала с Халика окровавленную рубаху.
Нуреддин сел на землю, обняв колени, и стал вглядываться в сына..