Степень владения русским литературным языком, продемонстрированная в первой стихотворной книге Зданевича, несомненно недостаточна: неверные ударения (щебеча, крохи,
даже ложить и т. п.) и употребление слов и оборотов в неправильных значениях (где чужестранная любовь ни чаль: очевидно, глагол «чалить» употребляется в значении «причаливать») бросаются в глаза. Не расплата ли это за фонетическую запись и заумный язык пьес? За коллекционирование свысока безграмотных тифлисских вывесок? За бравирование своей тифлисскостью, нерусскостью? Письменный язык Зданевича в переписке и статьях не вызывает укоров. И в романах он себя никак не выдает (кроме «Восхищения», где «кавказский акцент» все же является художественным средством). В стихах же он должен осваивать звучащий русский литературный язык, высвобождать звучащую русскую речь – стихи ведь дело устное. Это было трудно. По всей видимости, есть слова, которые он только читал и никогда не слышал произнесенными. Это чаще всего совсем простые слова, которые бы он услышал «в народе», если бы вырос в России, – но он приехал в Петербург юношей и имел в основном интеллигентский и преимущественно из кавказского землячества круг знакомств. Некоторые же слова, по всей вероятности, повсеместно произносились в Тифлисе «вне орфоэпической нормы» [18]. При этом владение русским стихом вполне естественное и свободное. Подобные проблемы с языком сочинения дисквалифицировали бы любого стихотворца любых талантов (вспомним хотя бы русские стихи Рильке, где речевых ошибок, справедливости ради, значительно больше на квадратный сантиметр текста), но зданевическая просодия, глубокий звук, широта вдоха и выдоха, «напор», как называли это в литобъединениях моей юности, с самого начала не позволяют отнестись к этим текстам юмористически. Перед ним, однако, еще долгий путь: ему предстоит борьба за язык, за прививку «модерна» хотя бы на уровне строения образов: введение неожиданных, оксюморонных словосочетаний вроде «летаргического пистолета», выбор слов по собственному, отчетливо ощущаемому закону (постепенно снижающий подозрение в неживом, исключительно книжном происхождении лексики). Забегая вперед – эту борьбу он выиграл. Не мгновенно, но выиграл. И даже количество речевых ошибок со временем заметно уменьшилось или они перестали так бросаться в глаза. При известной «властности» автора, по выражению Хармса, читатель начинает верить, что у автора это «всегда выглядит так» [19].Совсем маленькая (из двух сонетов) книжка «Rahel» вышла в 1941 году. По сравнению с «Афетом» здесь резко возрастает эмоциональное наполнение, ощутимое волнение текста и автора.
«Бригадный», поэма о Гражданской войне в Испании, написанная следом за «Rahel», обогащает поэтику стихов Зданевича историческим трагизмом:
О Бадахосе где цвела толпаи на арене на крестьян охотана выпущенных шла из пулеметапод возглас женский и латынь попаНе выдержал запрекословил кто тоего стащив добила шантрапаЗа стеклами туда ведет тропагде целый день колышется дремотаи на убежище семьи твоейложится вечер тенью Дон Кихота.Первая глава оставшейся в рукописи поэмы именуется «центурией» (как у Нострадамуса), остальные – «сотнями», что как бы одно и то же и указывает на количество строк в «главе» (десять десятистиший). Может быть, Зданевич собирался «предвещать», как Нострадамус, но потом оказалось, что образы, преследующие его, скорее из настоящего, чем из будущего. «Книжность» продолжает здесь уменьшаться и не столько за счет уменьшения количества «неслышанных» (а только читаных) слов, сколько за счет их доместификации, одомашнивания в результате постоянных занятий стихом (хотя неверные ударения сохраняются: слово «дрема», например, постоянно употребляется с ударением на «а», дрема, – одна из характерных жертв правил написания «ё», имеющих смысл только на фоне живой речевой традиции. Но главное – внешний мир, мир проигранной испанскими республиканцами Гражданской войны (от которого ответвляется тема русской Гражданской войны и репрессий), мир лагерей (в данном случае, скорее всего, лагерей для интернированных республиканцев на Юге Франции). Зданевич хотел пойти добровольцем, но его не взяли, отчего он страдал.
Больше у нас не возникает сомнений в праве поэта говорить на этом языке. Но все это движение, вся эта мучительная работа, с моей точки зрения, – все это ради последнего сочинения по-русски [20], ради изданного в 1948 году длинного стихотворения «Письмо», являющегося – я глубоко в этом уверен! – одной из вершин русской поэзии XX века.