«Вердикт суда едва ли удовлетворит тех, кто хотел бы с помощью этого процесса предъявить тяжкие обвинения своим политическим противникам. Не обрадуются ему и те, кто стремится нагнетать узкопартийные страсти, используя для этого скорбь всего народа. Но зато его сочтут справедливым истинные патриоты Колумбии – не те, которые, тщась выпачкать кровью великого человека знамена политических партий, грозят запятнать бесчестьем и знамя нашей отчизны. Колумбийцы, этот приговор возвращает нам честь и само понятие правосудия, избавляет нас от смутного прошлого и дарует нам мирное будущее».
IX. Форма останков
Не знаю, когда именно начал я отдавать себе отчет в том, что прошлое моей страны представляется мне непостижимой и темной туманностью, истой обителью мрака, как не могу и точно вспомнить тот момент, когда все, представлявшееся мне вполне предсказуемым и внушающим доверие – страна, где я вырос, на языке которой говорил, чьи обычаи знаю, чью историю учил в школе и в университете, чье настоящее я привык толковать, делая вид, что понимаю его – стало превращаться в темную бездну, откуда выскакивают, чуть только зазеваешься, какие-то наводящие ужас создания. Я подумал, что, быть может, по этой самой причине описывают писатели места, где прошли их детство, отрочество и даже ранняя юность. Пишут ведь не о том, что знают и понимают, и уж подавно – не потому, что знают и понимают, а как раз и именно оттого, что отдают себе отчет: их постижение, их разумение – поддельные, это мираж, иллюзия, а потому и книги их ныне и присно – не более чем мастеровитые доказательства растерянности, пространные и многообразные свидетельства смятения. Все, что представлялось мне столь ясным, – думает тогда писатель, – ныне оборачивается двусмысленностями и потаенными намерениями, словно предавший нас друг. И этому озарению – неизменно болезненному, а порой и по-настоящему мучительному – отвечает он единственно доступным ему способом: пишет книгу. Ею он пытается если не ослабить, то оправдать свою растерянность, сократить расстояние между неведомым и тем, что можно постичь, а самое главное – как-то разрешить свой глубочайший разлад с непредсказуемой действительностью. «В споре с другими создается риторика, – заметил Йейтс [61]. – В споре с самим собой – рождается поэзия». А что происходит, когда оба спора идут одновременно, когда схватка с окружающим миром становится отражением или преображением подспудного, но постоянного противостояния с самим собой? И тогда пишется книга – вот как сейчас я пишу – в слепой надежде, что она будет иметь значение еще для кого-то.
Вполне вероятно, что эти мысли уже бродили в моей голове в тот день, полный нежданных открытий. В последний день февраля, пришедшийся на среду, я приехал к Карбальо в обеденный час, когда, по моим расчетам, эта ночная птица, приняв душ, была уже готова приступить к своим дневным трудам, столь же замысловатым, сколь и однообразным. И оказался прав: Карбальо встретил меня уже одетым, пусть и не столь изысканно и тщательно, как обычно, а в сером просторном свитшоте, знававшем лучшие времена. Казалось, он собрался на утреннюю пробежку, подобно одному из тех стариков, кто, после прединфаркта, пусть с большим опозданием, но исступленно берется за физические упражнения; потому спортивная одежда сидит на них неладно: смотрятся они в ней странно, кажутся чужаками, самозванцами, ряжеными, актерами, играющими ненавистную им роль. Таким вот предстал передо мной в тот день и Карлос Карбальо. То ли внешний его облик заставил меня почувствовать разлитую в воздухе меланхолию, то ли, наоборот, она определила и до известной степени создала его? Я впервые увидел его по-настоящему утомленным и подумал тогда, что работа памяти особенно утомляет нас, даже если мы вспоминаем неведомое нам прошлое (воспоминания о собственном прошлом не просто утомляют, а просто-напросто стачивают, как точит вода камень). И я, придя к Карбальо, подумал, что он так устал от того, что ради моей пользы и просвещения слишком долго и пристально всматривался в прошлое – в потаенное прошлое нашей с ним страны. Когда я опускал свой черный пустой рюкзак на пол, возле холма детективов, и усаживался с видом рассудительного ученика, то и представить себе не мог, что в этот миг начинается самый памятный день из всех, которые нам выпало пережить вместе. Не мог представить себе, что это 28 февраля я проведу очень далеко от 2014 года, что с головой окунусь в другой день, в другой отдаленный год, что буду присутствовать при довольно жутком зрелище того, как человек вспоминает все, что его мучает и терзает, причем не потому, что так хочет, а потому, что ему ничего другого не остается.