У него были все основания надеяться на это, потому что Сесар владел всеми сапожными инструментами как настоящий профессионал и с десяти лет умел идеально выкраивать кожу. Сложность – для отца, мечтавшего залучить его в помощники на восемь часов в день – была в том, что Сесар и в школе демонстрировал необыкновенные успехи. Школой этой, где в дождь занятия приходилось отменять, потому что прохудившаяся крыша текла, где на всех не хватало тетрадей, а учебники были роскошью, руководила некая дама, имевшая к учебному делу настоящее призвание и очень быстро оценившая способности мальчика. Директриса, хорошо знавшая, как идет жизнь в квартале, сумела убедить Росу Марию, что Сесар должен окончить школу, причем сделала это намного раньше, чем мать задумалась над тем, что неплохо бы забрать его из школы – пусть начинает помогать семье. В двенадцать лет сын сапожника знал наизусть не одно (как было предусмотрено программой), а все детские стихи Рафаэля Помбо [62]: более того, они ему уже надоели до такой степени, что он стал переиначивать их на непристойный лад: «Все мурочки, все кошечки свои отставят хвостики, как хвостики отставят, так котики им вставят». Роса Мария прислушалась к словам директрисы. И Сесар впоследствии будет часто говорить о том, на какие жертвы пошли его родители, чтобы они с братом смогли окончить школу. И там, в классной комнате на первом этаже, Сесар Карбальо впервые увидел Хорхе Эльесера Гайтана.
В те дни Гайтан лишь несколько месяцев занимал пост алькальда Боготы, однако уже успел обойти весь город, осматривая его и давая посмотреть на себя, ибо вживался в образ человека из народа и народного заступника. К тридцати трем годам у него пробудился лютый аппетит к власти: он, человек простого происхождения, сын школьной учительницы и торговца подержанными книгами, вот уже пятнадцать лет сотрясал колумбийский политикум неистовой риторикой, какой никто не слышал со времен генерала Урибе. В возрасте восемнадцати лет он произнес в поддержку либерального кандидата столь пламенную речь, что в него выстрелили из толпы: пуля прошла чуть ниже его воздетой руки, и Гайтан сохранил пиджак с продырявленным рукавом и даже подарил его своему кандидату. В Риме, где он писал диссертацию под руководством маэстро Энрико Ферри, он с восхищением открыл для себя и усвоил методы, которыми Муссолини завораживал тысячные толпы. Обладая природным даром импровизации, он сам овладел виртуозной каденцией пауз и нашел магический сплав языка улицы и взволнованной высокопарности. В итоге из него получился оратор, способный на публичных дебатах заткнуть за пояс любого противника, благо колумбийские политики, убежденные, что аудиторию надо не обольщать, а стращать ученостью, начинали свои речи с Афины Паллады, с Цицерона или Демосфена, но тут появлялся Гайтан, начинал с меткостью лучника метать свои свирепые фразы – и все преображалось. Гайтан впадал в транс, и вся публика, казалось, готова была следовать за ним. И еще казалось, ей неважно, чтó именно он говорит, а важно лишь, что€ говорит он. Так чувствовали слушавшие его люди в истрепанных шляпах, пропахшие застарелым потом. Он был свой, один из них, хотя никто никогда не говорил с ними так, как он. С тем же испепеляющим красноречием Гайтан возбудил в Конгрессе одну из самых жестких дискуссий, выпавших на долю колумбийского президента. В 1928 году, после провалившейся забастовки, правительственные войска расстреляли сколько-то (точное число скрывалось) рабочих с банановых плантаций на Карибах [63]. Гайтан предал этот случай огласке, хотя он и так был всем известен, и после этих разоблачений стало казаться, будто бойня случилась только что или что страна только сейчас о ней узнала. Потом кто-то вспомнит, как оратор – этот индеец с напомаженными волосами, над которыми смеялись конгрессмены из высшего сословия – потряс зал громовой речью, завершив ее эффектной концовкой: вытащил откуда-то и выставил на всеобщее обозрение череп, череп одной из жертв бойни на банановых плантациях. Череп ребенка.