Не менее важно было и то, что происходило после выступлений. Когда завершалось это магическое таинство и слушатели высыпали на тесные тротуары Седьмой карреры, Карбальо и его товарищи шли в кафе обсудить услышанное. Не все могли себе это позволить, кое-кто из них начинал работать на рассвете, а кое у кого не столь велик был интерес к политике. Но Сесар присутствовал там неизменно: ежась от холода, шагал по ночным улицам в окружении сверстников, рядом с которыми чувствовал себя неуязвимым. Полиция их не трогала, потому что в ту пору почти все чины сочувствовали партии либералов, а многие втайне были гайтанистами, однако случался порой обмен резкими словами с каким-нибудь заносчивым консерватором, и Карбальо в такие минуты неизменно чувствовал прилив отваги. Потом входили в кафе или в пивную, как входят в побежденный город, причем все молча сознавали, что это Гайтан вселил в их души неведомую прежде гордость, и благодаря ему они чувствовали, что этот город – город, на который работали и они сами, и отцы их, и деды – теперь принадлежит и им тоже. И они, подолгу сидя за пивом или водкой в «Инке» или в «Гато Негро», в баре «Сесилия» или «Коломбиа», в течение нескольких часов думали, что так оно и есть или что живут они в каком-то параллельном, фантасмагорическом пространстве, где каждый из них – хозяин. В такие минуты у Сесара Карбальо происходило настоящее «воспитание чувств». И когда я сейчас пытаюсь мысленно воссоздать те дни, то уже не могу недооценивать происходившее на этих шабашах, которые называю вечеринками или пьянками исключительно потому, что так называли их сами участники.
Эти беспорядочные споры порою длились до двух-трех часов ночи: поднимался крик, грохотали столы, опрокинутые неверными пьяными движениями, и никто не выходил из споров этих таким, каким вошел. В эти дни гайтанисты начали организовываться больше и лучше, чем прежде: город был разделен на районы, районы – на кварталы, кварталы – на зоны, зоны – на комитеты. А на вечеринках в кафе или распивочных, куда сначала приходили люди из комитета Персеверансии, постепенно появлялись жители других кварталов – как правило, соседних, но порой и отдаленных. Это были люди всех возрастов, и для них, как и для Карбальо, «Культурная Пятница» не окончилась в тот миг, когда Вождь отступил от микрофона и уехал из театра в своем хорошем автомобиле. Впрочем, иногда заглядывала и беспутная богема – поэты, романисты, карикатуристы, обозреватели «Хорнады», репортеры уголовной и судебной хроники, только что расписавшие очередное кровавое злодеяние, фотографы, сопровождавшие репортеров, видевшие все, что может предъявить человеческая низость и жестокость, и уже уставшие от созерцания этого. Были тут, разумеется, и студенты из разных университетов – Национального, Свободного или мятежные буржуа из Росарио; они появлялись после полуночи, уже отзубрив юриспруденцию или медицину за столиками других кафе или всласть потолковав на других сборищах о Франко и Муссолини, о Сталине, Рузвельте, Черчилле и Гитлере, или посетив публичные дома, куда заваливались гурьбой, вымогая оскорбительную скидку, ибо девицы и так жили чуть ли не впроголодь.
Карбальо немедленно проникался к ним симпатией, хоть они и олицетворяли все, что было для него недоступно. Из-за своего столика в кафе (в такие минуты увеличившегося до размеров познанной вселенной) он смотрел, как они входят – горластые, веселые, преисполненные политического воодушевления и снедаемые неистовым желанием изменить мир – как бурно жестикулируют, как над пустыми бутылками передают друг другу книги. В большинстве своем это были либералы, которые остерегались заходить в другие заведения, где преобладала консервативная публика, однако попадались и пламенные коммунисты с марксистскими брошюрками, купленными на распродажах в книжных магазинах, и небольшие, по три-четыре человека, группы меланхоличных анархистов, обликом удивительно напоминавших уличных котов и неизменно одетых в черное: они всегда занимали один и тот же столик с видом на угол Гран-Виа и просиживали там часами, ни с кем не разговаривая. Карбальо уходил с этих вечеринок, чувствуя, как пухнет голова от новых идей и как жгут ему руки новые документы, а потом записывал в конторские книги, в которых вел бухгалтерию своей мастерской, названия полученных книг. В ту пору он с каким-то исступлением читал книги, взятые взаймы, книги украденные, книги, купленные на развалах, и испытывал к ним почти суеверное почтение: книги когда-то спасли Гайтана и, может быть, спасут его. Ему, как и Гайтану, выпала на долю жизнь скудная и трудная, жизнь, небогатая возможностями и не сулящая особенных удач. А книги – и те, что он знал раньше, и те, что получал в кафе от более везучих студентов – становились спасительным подземным ходом, выводящим на волю.