Через несколько дней я отправился в Бельгию, куда давно собирался. В начале прошлого года, когда я еще дописывал мой роман о корейской войне, некий бельгийский фонд предложил мне провести у них четыре недели, и перспектива затвориться в квартире в центре Брюсселя и круглые сутки жить с персонажами, существующими исключительно в моем воображении, и их выдуманными судьбами, никого не видеть, ни с кем не разговаривать, не подходить к телефону, показалась мне необыкновенно привлекательной, даже если бы в Бельгии у меня не было милых моему сердцу друзей, с которыми я общался при каждом удобном случае, поскольку многие из них достигли уже такого возраста, что после каждого визита я спрашивал себя, представится ли мне еще один случай их увидеть. Так что имело прямой смысл принять это приглашение, благо оно позволяло мне одновременно повидаться с друзьями и сосредоточиться на начатом романе. Но когда поездка стала реальностью, обстоятельства изменились, и мои одинокие часы занимали уже не вымышленные герои, а подлинная история, на каждом шагу показывавшая мне, как же мало знал я, как плохо понимал до сего времени прошлое моей страны, история, издевательски смеявшаяся мне в лицо, заставлявшая почувствовать, сколь скудны мои дарования рассказчика по сравнению с тем хаосом, который творился здесь много лет назад. И это уже были не конфликты персонажей, чье существование зависело только от моей воли, а собственные мои попытки понять по-настоящему и навсегда все то, что открывал мне Карлос Карбальо во время наших встреч, ныне уже спутавшихся в моей памяти.
И я занимался этим тридцать дней – и ночей. Окна кабинета в квартире на площади Вьё Марше-о-Грэн выходили на мощеную улицу; в простенке меж двух высоких окон, откуда лился холодный северный свет, стоял обтянутый черной кожей письменный стол с ящиками, набитыми огрызками карандашей и почтовыми конвертами, оставшимися от предыдущих жильцов, однако я ни разу за этот стол так и не сел, потому что обнаружил, что гостиная по периметру обставлена белыми шкафчиками примерно метровой высоты, и уже на следующее утро почти вся их поверхность была покрыта бумагами, которые я взял с собой – ксерокопиями старых газет, фотографиями, книгами и блокнотами с записями, а квадратный стол превратился в мое рабочее место. На всем этом, а также на мраморной доске нерастопленного камина лежали, время от времени меняя свое расположение относительно друг друга, материалы; и уже к небывало ранней весне стала появляться на свет сносная версия, и если мне не спалось, я читал и перечитывал свои давние сумбурные заметки до тех пор, пока события, которых они касались, соединившись с моим одиночеством и усталостью, не порождали во мне чего-то, похожего на паранойю. Когда же я выходил прогуляться, меня встречал город, чьи музеи, книжные магазины, пестрящие афишами стены напоминали о Великой Войне, и я глядел на виданное уже тысячу раз – на все эти проволочные заграждения, солдат в траншеях, вымазанные глиной лица, воронки, оставленные в земле разрывами гаубичных снарядов. И понимал, что в двух часах езды на поезде – Париж, где убили Жана Жореса (а почему бы не сесть в этот поезд?), а в трех часах на машине – место, где погиб солдат Эрнандо де Бенгоэчеа (а почему бы не взять машину напрокат?), но я так никуда и не поехал, торопясь вернуться на мою мощеную улицу и к моим трудам, потому что сознавал – я не могу перестать думать о преступлениях, творившихся в моей Колумбии, и еще, что все это – и навевающий воспоминания город, и открывающиеся передо мной поездки в прошлое – занимало меня куда меньше, чем вспоминать и записывать разговоры с человеком, верившим в теории заговора. Впрочем, происходило в эти дни и другое, о другом я думал и другое открывал для себя. Так, к примеру, я познакомился с человеком, который в Сараево был любовником писательницы Сенки Марникович. Но подобным историям не место в этой книге.