Когда утром – субботним мартовским утром – я вышел на улицу Боготы, в черном рюкзаке у меня лежала собственность Франсиско Бенавидеса. Я положил рюкзак на правое сиденье машины и, покуда возвращался домой и в свою нынешнюю жизнь, испытывал странное чувство нереальности всего происходящего и время от времени поглядывал на рюкзак, словно желал убедиться – все, что случилось со мной за эти часы, не было плодом воспаленного воображения. «Останки благороднейшего мужа» – этот стих из «Юлия Цезаря» не давал мне покоя (а лучше сказать – пришел мне на помощь), как уже не раз бывало со стариной Вильямом, который хаотические впечатления бытия умел облечь в чеканную форму и упорядочить. В этой сцене Юлий Цезарь, двадцать три раза пронзенный кинжалами заговорщиков, истекает кровью и умирает в Капитолии у подножия статуи Помпея, а Антоний, его друг и ставленник, остается один над его бездыханным телом. «Прости меня, о прах кровоточащий, останки благороднейшего мужа, кому в потоке времени нет равных, – говорит он. – Что кроток я и ласков с палачами» [66]. Не знаю, можно ли отнести генерала Урибе Урибе и Гайтана к числу благороднейших мужей, но их останки, сопровождавшие меня на пути домой, обладали благородством в полной мере. Эти останки, запечатлев для истории наши прошлые ошибки, в какой-то миг стали и пророчествами. К примеру, я вспомнил заявление одного из адвокатов, представлявших интересы семьи Урибе. Отметая версию о том, будто в убийстве принимал участие еще кто-то, кроме двоих подсудимых, отметив, что преступление носит политический характер и совершено анархистами, он завершил свою речь так: «По счастью, дело генерала Урибе было и, Бог даст, останется в Колумбии единственным в своем роде». Он ошибался, и вещественные доказательства его ошибки лежали на сиденье моей машины, однако самым важным для меня была не память об этих костях, а вызванные ими события в жизни Карлоса Карбальо, Франсиско Бенавидеса и его ныне покойного отца. Ну, и моей, разумеется. И моей тоже.
Была суббота, и я рассудил, что могу без предупреждения появиться у доктора Бенавидеса. Он открыл мне дверь, держа в руке книгу, не успев снять очки для чтения; где-то в глубине дома звучала печальная виолончель. Мне не пришлось объяснять цель моего визита. Бенавидес повел меня за собой наверх, в комнату, где хранил свои сокровища – ту самую, где все и началось девять лет назад, – и там получил свои реликвии. Мы начали разговаривать: я рассказал ему, как провел последние часы, разумеется, опустив многое и лишь в самых общих чертах упомянув о том, что открыл – мне показалось, что рассказывать все в ту минуту было бы вероломством, ибо откровения Карбальо предназначались мне одному и преследовали единственную цель – остаться жить в моей будущей книге. Я рассказал Бенавидесу и о договоре, который мы заключили с Карбальо. Заключили буквально в последнюю минуту, когда прощались в дверях его квартиры, и он вдруг сказал: «А как я узнаю, что вы сдержите свое слово? Вы сейчас унесете это, Франсиско вернет, как вы говорите, в музей, подарит ему или еще кому-нибудь… Как я узнаю, что вы потом напишете книгу?» Тогда я предложил убедить Бенавидеса, чтобы он отдал реликвии лишь после того, как моя книга, книга Карбальо, будет опубликована, когда она придет в реальный мир и заполнит его историями, некогда рассказанными мне – и в особенности одной из них. Здесь, в доме Бенавидеса, я предложил ему это, и он согласился, однако по его поведению я заметил, что с этой минуты их отношения с Карлосом Карбальо, другом всей жизни, учеником его отца, испорчены навсегда. И мне показалось, что это я потерял старого друга.