В пятницу 28 февраля 2014 года, почти сто лет после одного и шестьдесят шесть после другого преступления, я жил вот в этом насмешливо-недоверчивом мире, где царствуют случай и хаос, совпадения и слепой фатум. Карлос же Карбальо попросил меня на мгновение выйти оттуда и пожить в другом мире, а потом вернуться и рассказать, что я там увидел. Попросил ради того, чтобы не пропал взгляд его отца. Я припомнил его слова о правдах, не встречающихся в мире, о котором может рассказать журналист или историк; о маленьких слабых правдочках, обреченных кануть в забвение, ибо люди, рассказывающие об истории, не успевают ни увидеть их, ни узнать об их скромном существовании. И подумал еще, что Карбальо хочет не только спасти от забвения ту правду, которая никогда не рождается в мире исторических деяний, но и дать своему отцу существование, которого у него не было прежде. Да, может быть, у него и не было могилы, может быть, его кости не были украшены ярлычком с именем, но зато он получил бы место, где существовал бы с этим самым именем и со своей памятью. Иными словами – со своей жизнью: с поступками и любовями, с трудами и воодушевлением, с планами на будущее и с иллюзиями, с происхождением и потомством, мыслями и чувствами. Нет, Карбальо не хотел, чтобы я сочинил «Кто они?», посвященную убийству Гайтана: он мечтал, чтобы я возвел из слов мавзолей и поместил туда его отца, и еще – чтобы последние два часа его жизни были задокументированы по собственному его разумению, ибо так Сесар Карбальо мог не только занять свое место в мире, но и сыграть свою роль в истории.
Я понял все это и, повинуясь внезапному озарению, сказал:
– Я напишу, Карлос.
Он поднял голову, обратил ко мне лицо, чуть заметно подался вверх всем телом, и глаза его были едва заметно затуманены слезами. Или это была просто усталость, навалившаяся на него, как и на меня, после долгих разговоров и мучительных воспоминаний, длившихся целые сутки (а может быть, и больше: теперь уж было не понять). Должно быть, я произнес эти слова уже не 28 февраля: столько времени провели мы в этом затворе, что к той минуте уже в полной мере обосновались в первом дне марта.
– Напишете? – спросил он.
– Напишу. Но для этого я должен доверять вам. Должен знать, что вы говорите правду. Я вас кое о чем спрошу – в первый и последний раз: позвонок Гайтана – у вас? Это вы достали фрагмент позвоночника из шкафа Франсиско Бенавидеса?
Карбальо молчал.
– Ладно. Скажу иначе: мне необходимы позвонок Гайтана и фрагмент черепа Урибе Урибе. Я должен вернуть их Франсиско – законному наследнику. Если верну – напишу эту книгу. Если нет – то нет. Все очень просто.
– Но Франсиско не считается законным наследником, – сказал Карбальо. – Теменную кость мне дал сам маэстро.
– А позвонок? Тоже?
– Франсиско хочет отказаться от них.
– Не хочет он от них отказываться. Он хочет, чтобы они были в музее, где их смогут видеть люди. Вот что, Карлос: эти кости не принадлежат ему, как и вам, – это всеобщее достояние, мировое наследие, я бы сказал, ибо прошлое, которое заключено в них, принадлежит всем. Я хочу иметь возможность в любой миг взглянуть на них. Я хочу, чтобы мои дочки могли видеть их. Более того – я хочу прийти с ними в музей, подвести их к витрине, показать эти кости и рассказать все, что те могут поведать.
– Но ведь там остались улики, – возразил Карбальо. – Свидетельства чего-то такого, что нам не видно, но может находиться там. На теменной кости мог остаться след от удара кастетом. На позвонке…
– Что за чушь! – перебил я. – Что за чушь вы несете? Что может быть в позвоночнике? Пуля второго стрелка? Сами ведь знаете, что нет, а если забыли, напомню вам, что ваш профессор, проводя в 1960-м повторную аутопсию, установил, что стрелял один человек. Так что в этом фрагменте ничего нет. Что касается пресловутого кастета, следов его на обломке теменной кости не имеется. Кастет фигурирует лишь в версии Ансолы. И кости эти уже давно не могут считаться уликами, полученными в результате судебно-медицинской экспертизы. Никакие это не свидетельства, а просто-напросто обломки, человеческие руины… Да, останки благороднейшего мужа.