Иной раз до замирания сердца хочется, чтобы вернулся один день той поры, но только весь и только так, каким он мне на межпланетном расстоянии видится: как он с утра задумался, как ему взгрустнулось и он уронил несколько скупых слез, и как он вновь просиял; весь этот день, вместе со всеми, кто меня окружал, с мелкими, но такими важными для меня событиями, с домашней шутливой прелестью никому, кроме членов моей семьи, непонятного языка, с теми, кто зашел к нам тогда вечерком, с бронзовой лампой, которую я за массивность прозвал «бронзовик» и которую мы зажигали только при гостях, или с «карликовской» лампой, в виде горы, по которой ползут вооруженные кирками гномы, с амурчиками, раскачивающимися на качелях, прикрепленных к висящей на стене полке, с фигурками кавалера в парике и с косой и дамы в роброне, с групповым портретом, на котором снята моя бабушка и ее друзья по бегам, а среди друзей – богатырь в казацкой шапке и с казацкими усами, Владимир Алексеевич Гиляровский – «дядя Гиляй».
В детстве и в юности я испытал немало лишений, но внутренняя моя жизнь была так полна, что понятие «жизнь» я не отделял от понятия «счастье». Вот почему я и не замечал счастья. Оно было для меня воздухом, которым я дышал.
Что же наполняло меня счастьем? Ощущение, сознание моей духовной близости с матерью.
Летом 21-го года, когда недоедание сменилось для нас голодом, меня пригласила к себе в Пятницкое тетя Юня. За мной заехал ее сослуживец. После он говорил:
– Когда я на войну уезжал, я так не прощался с матерью, как Коля с Еленой Михайловной.
И больше недели я у тетки не выжил – запросился на голод, но – только бы к маме!
А три года спустя я уехал на лето в Новинку. Мать не пускали школьные и другие дела, и она собиралась приехать позднее. Она проводила меня до Калуги. Помню дом на Тележной улице, где жили знакомые, которые должны были отвезти меня на другой день к бабушке и теткам. Вижу чугунную лестницу с резными ступенями, на которой мы с мамой прощались… Вот мы оторвались друг от друга. Мать спускается на несколько ступеней вниз. Я сбегаю к ней. И так до самой двери на улицу. И когда дверь за нею захлопнулась и она, помахав мне рукой, скрылась, у меня было такое чувство, что с нею вместе от меня ушло все…
В этом году мы дали друг другу слово не расставаться. И мы с ней не расставались шесть лет, пока я не уехал учиться в Москву.
Меня полнило счастьем ощущение благодеющего бытия Божия – вовне и во мне.
Меня полнила счастьем красота православия.
Что могла противопоставить новизна великопостному звону, густая печаль которого медленно таяла в воздухе, тоже напоенном какой-то особенной, по-весеннему отрадной печалью; огонечкам свечей, после богослужений в Вербную Субботу и в Чистый Четверг изливавшимся из храмов в темноту вечерних улиц и то образовывавшим два встречных течения, то растекавшимся по боковым улицам, то притягивавшим оттуда светящиеся ручейки; нараставшему в течение Страстной недели желанию, чтобы время шло с неторопливою быстротой: скорей бы настало Светлое Христово Воскресение, и жаль уходящих страстных служб: Двенадцати Евангелий, выноса плащаницы, пения «се Жених грядет в полунощи…», «Чертога», «Егда славнии ученицы…», «Разбойника благоразумного» и «Благообразного Иосифа», жаль уходящих дней Страстной недели, когда в доме вдруг запахнет куличами, когда тебе поручают затейливую раскраску яиц; отлитой из серебра епитрахилей, риз, стихарей и золота свеч, легкокрылой Светлой заутрене и христосование тут же, в храме, в перерыве между заутреней и литургией, с друзьями, знакомыми и малознакомыми прихожанами; цветенью пасхального звона, всю Святую неделю со всех пяти колоколен осыпавшего тебя лепестками своих переливов; березкам, украшавшим храмы и крыльца домов в Троицын день? Что могла противопоставить новизна всей этой огнистой, цветущей, поющей, преображавшей всех и вся красоте? Красные галстуки и барабан пионеров? Они было поманили меня – шагистика прельщает всех мальчуганов, но я рассудил, что шагать под барабан мне никто не мешает в саду, и это даже в сто раз веселее, потому что здесь я могу разнообразить военные игры по своей доброй воле и хотению, а вот слушать жужжание пионервожатых было бы для меня нестерпимо. А да ну их и с галстуками, и с барабаном!.. «Мели, Емеля, – твоя неделя, пой, пой – день-то ведь твой, – мысленно обращался я к пионервожатому, – но подпевать тебе и слушать тебя не стану ни за какие коврижки!»
Меня наполняли радостью встречи с людьми. Я не был букой и нелюдимом, я искал встреч – но со всякого звания взрослыми. Владельцы дома, где мы жили, затеяли ремонт надворных построек, и в кухне у нас зимовали нанятые ими крестьяне. Я подружился с ними и чуть не каждый вечер читал им вслух. Прочел «Робинзона», «Капитанскую дочку» и многое другое. Наставив уши, вслушивался в их речь, душистую, как весенний луг, многокрасочную, как небо на закате, в звуковую вязь «калуцкого» говора.
Меня полнила счастьем природа.