Для моей матери революция не явилась неожиданностью, Незадолго перед тем она ездила в Калугу попрощаться с братом, советником второго отделения Калужского губернского правления Николаем Михайловичем Кормилицыным[31]
, получившим назначение во Владимир, и этот верный слуга престола и отечества, провожая ее до моста через Оку, доказывал ей, что революция в России неизбежна и что она вот-вот грянет, Моя мать видела Николая Второго в Москве во время коронации; она говорила, что у него хорошее лицо, только взгляд растерянный и беспомощный; она слышала о нем добрые слова от своих родных, которые знали его более или менее близко, но она сознавала, что он слабый царь, не чета Александру III.Когда умер мой отец, моя мать слезинки не обронила. Перемышляне ее за это осуждали. Обычай требовал причитать, голосить по покойнику.
– А она – чисто каменная, – судачили кумушки. – Вот поди
Выговорив слово «революция», моя мать дала волю слезам. В этих слезах выливалась наследственная преданность династии, преданность, которую она уже проявляла мысленно, на огромном расстоянии, преданность не столько людям, сколько символу, выливалась тревога за судьбу семьи низложенного венценосца, за свою двоюродную тетку – фрейлину Настю Гендрикову. Но, как она говорила мне потом, жалость к царю, к славному мальчугашке Алеше все
Ей, конечно, не было известно суждение прусского посла в России XVIII века Мардефельда о том, что русские не понимают свободы[32]
и не сумеют с нею справиться, хотя и много о ней толкуют, но думала она сейчас так же, как он. Вещему ее сердцу чудились «казней ряд кровавых, и трус, и голод, и пожар, злодеев сила, гибель правых…» (А. Блок).…Девятого мая, на «вешнего Николу», разыгралась метель. Вьюга мела весь Николин день и всю ночь. К утру прояснело. Снегу навалило как зимой. Дома снова спрятались за сугробы. Жители отгребались лопатами. Растаял снег только через два дня. Старожилы такого не помнили.
– Не к добру, – говорил народ.
…В июне 17-го года я совершил первое большое путешествие: мама, няня и я поехали на телеге к бабушке и Гынге. Первый раз в жизни я переезжал Оку: под Перемышлем – на пароме, под Калугой – по мосту, казавшемуся мне бесконечно длинным. На высоком берегу Оки пламенела на солнце золотым пламенем больших и малых куполов раскинувшаяся по горе Калуга.
Остановились мы на одной из главных улиц, Кутузовской, на Лихвинском подворье. Опять-таки впервые, хотя и всего несколько часов, я побыл в двухэтажном доме, на втором этаже. В Перемышле двухэтажные здания были заняты под присутственные места, где мне делать было нечего. В двухэтажных домах жили купцы, но мы к ним не ходили. На Кутузовской улице было еще два подворья. Помню стоявший на углу одноэтажный «Кавказ».
Отдохнув и покормив лошадь, мы сейчас же тронулись в путь. И все-таки моя память удержала впечатление от больших домов, от вымощенных крупным булыжником улиц, от цокающих по ним извозчичьих пролеток, от серых гладких, чистых тротуаров, без единой неровности, без единой травинки сбочь.
На возвратном пути, в августе, мы задержались в Калуге… Те же двухэтажные дома, которыми почти сплошь застроена Кутузовская улица и которые кажутся мне высотою до небес, тот же рдяный блеск куполов. Мы остановились на Белевском подворье, что́ на Воскресенской улице, и когда смерклось, мама сказала, чтобы я нажал кнопку в стене. Только успел я нажать, и в комнате загорелся свет. Это было мое первое мимолетное знакомство с электричеством.
Однако на этот раз Калуга поразила мой взгляд не обилием церквей, не размерами жилищ, не витринами магазинов и даже не «волшебной лампой Аладдина», а тем, как преобразились встречные людские потоки на улицах. Мужчины и женщины, одетые обыкновенно и куда-то спешившие, терялись среди мужчин, лениво, бесцельно расхаживавших в больничных халатах, из-под которых белели рубахи и подштанники, – расхаживавших и щелкавших подсолнухи. Еще недавно чистые тротуары были заплеваны шелухой, отвратительно потрескивавшей под ногами. Меня преследовало ощущение, что я ступаю по чему-то костистому и живому, С тех пор я на всю жизнь возненавидел семечки подсолнухов и отворачиваюсь, когда вижу, что кто-нибудь лузгает их. На подоконниках некоторых домов сидели мужчины без халатов, в одном белье, и, с нахальной ухмылкой поглядывая вниз, тоже грызли подсолнухи и выплевывали лузгу на прохожих. Мне объяснили, что дома эти – лазареты, а люди в халатах и без – выздоравливающие солдаты.
В Перемышле язык мой продолжал обогащаться, но теперь в него проникали слова иного смыслового ряда.
Я бегал по всем комнатам и, подпрыгивая, кричал:
– Проп-паганда! Проп-паганда!
Няня забеспокоилась.
– Тетя Соня! – обратилась она к гостившей у нас Софье Михайловне. – Что это он какое-то нехорошее слово все говорит?.. «Поганый», что ли?..