Васильев прожил у нас неделю, пока длилось безвластие. В городе были сочувствующие восставшим. Они не принимали в восстании никакого участия, но, случайно проведав, вполне могли указать, у кого скрывается председатель исполкома. Я получил строгий наказ – никому ни гугу, но ведь мне все-таки не исполнилось и шести лет! Наша прислуга Нюша казалась надежной. И все-таки кто дал бы голову на отсечение, что она не проболтается подружкам? Васильев всюду насыпа́л горки золы из трубки. Нюша следила за ним в оба и тотчас сметала золу. А вдруг кто-нибудь войдет невзначай и увидит золу? У нас никто трубку не курит. Вот уже и подозрение… Жизнь продолжалась, к нам приходили гости «на огонек», приходили по делам. Мать под разными предлогами притворяла двери, чтобы не было слышно частого васильевского покашливания.
Легенда повиликой обвила быль. Расскажу то, что слышал несколько лет спустя от моих соучеников-корекозевцев и от их родителей.
Корекозево получило от новой власти кукиш без масла. Помещичьих усадеб и земель около Корекозева не было. У монастыря земли было немного – главные его угодья находились в другом уезде. С монастырем село жило в ладу. Монастырь являлся для крестьян источником постоянного заработка. Зато, как бельмо на глазу не только у богатеев, но и у середняков, вырос Комитет бедноты (Комбед). Начали донимать поборы. Корекозево, стоявшее на бою, на дороге между Калугой и Перемышлем, считалось наиболее культурным селом во всем уезде. Там было больше всего грамотеев. Во время революции кое-кто из крестьян вступил в партию эсеров. Эсеры хотя и блокировались тогда еще с большевиками и входили в коалиционное перемышльское правительство, навинчивали крестьян против большевиков.
И все-таки бунт возник стихийно. Такой мелкий повод, как реквизиция монастырских лошадей, – это была всего лишь капля
Из Калуги прибыла карательная экспедиция. Состояла она преимущественно из латышей.
Бунтари узнали о ее приближении и устроили засаду в лесу, «дли» моста. Но когда увидели, какая идет сила, когда увидели пулеметы и тяжелые орудия, то, решив, что и взрыв моста не поможет (динамит они где-то раздобыли) и что от родного села уцелевшие каратели камня на камне не оставят, разбежались по лесам. Некоторые навсегда покинули родные края, некоторые вернулись в 27-м году, после амнистии к десятилетию Октября.
Игумен Иосиф, прослышав, что из Калуги послана экспедиция, подстригся в скобку, побрился, надел мирское одеяние, набил полные чемоданы и, оставив братию на произвол судьбы, укатил на шарабане в Воротынск и там сел на поезд. Только его в Перемышльском уезде и видели! Исчез игумен бесследно.
Каратели взялись за дело с автоматической беспощадностью. Кого допрашивали в Корекозеве и без лишних разговоров «отправляли к Аврааму» под соснами, росшими за деревней, кого увозили на допрос в Перемышль. Перемышляне видели, как рано утром провезли на телеге обратно в Корекозево монаха. Голова у него моталась, словно у покойника.
Я всегда потом с жутким чувством проходил мимо придорожных сосен: мне казалось, что они не шумят, а воют и голосят.
К нам чуть не каждый вечер приходили Васильев и его друг-приятель Рещиков. Рещиков приходил прямо с допросов и просил чаю покрепче. Он все хватался за разламывавшуюся у него голову. В его ушах стоял бабий вой. Он так и видел баб, валявшихся в ногах у латышей. Рещикову было ясно, что за отсутствием убийц расстреливают тех, что были последними спицами в колеснице: тех, кто что-то выкрикнул, тех, кто присутствовал при избиении, и тех, кто вовсе не присутствовал; расстреливают по оговору дочери Ракчеева; расстреливают потому, что надо же кого-то расстрелять в назидание всей округе. Расстреляли нескольких непричастных к делу монахов, потому что кто-то же должен был расплатиться за действия бежавшего игумена.
Корекозевцы дрожмя дрожали от страха. Участь каждого зависела от пустой случайности, от того, что чье-нибудь лицо не внушало доверия латышам. И только один крестьянин, отец моего будущего соученика, Василий Здонов, на которого, правда, не падала даже и тень подозрения, не выходил из избы, где чинился скорый суд.
От Здонова отмахивались, как от назойливой мухи, Здонову грозили, а он все свое: