После смерти дедушки таз переехал в отдельную квартиру, в Москву, точнее на самую ее окраину. Первый раз в жизни таз ехал в поезде. Бабушка спала на верхней полке. Таз спал на самой верхней – багажной. Всю ночь на столике ругливо бренчали стаканы в металлических подстаканниках. Бренчал и таз на своей багажной полке, недоуменно и вопросительно: куда его везут? Зачем?
Бренчал и недоумевал таз не зря. По приезде в Москву таз задвинули под ванну – за ненадобностью. Грибы в Москве никто не собирал. Маму мою больше в тазу не мыли – она туда просто не вмещалась, выросла уже. Да и просто предпочитала мыться в ванне. Огурцы в тазу больше никто не замачивал – в тазу от старости откололась эмаль, а это, как известно, вредно для пищи.
К счастью, через много лет у бабушки появилась я, и тазу предоставили еще один шанс доказать свою эмалированную незаменимость.
Ярче всех московских воспоминаний – вечерний просмотр телевизора под семечки. На полу расстилается газета. На столе – алюминиевая миска, в которой еще утром меня бархатными бочками приветствовали персики с рынка, с другого конца города. Ты же любишь персики, Алешкин?
И бабушка. С широко расставленными ногами – от жары и от собственного величия. Лето в Москве почему-то все время жаркое, и бабушка почему-то все время великая. Лузгает семечки из миски и смачно плюет их на газету. Взгляд уперт в телевизор.
Мой внутренний взгляд уперт в мои детские страхи. Семечки есть нельзя. Меня увезут на скорой с аппендицитом. И наверное, не успеют. И потом повезут в грузовике по этой недоМоскве. Как принято здесь возить всех туда, где давно покоится мой дедушка. Как же я люблю тайком, прижав нос к стеклу лоджии, жадно смотреть на эти шествия, останавливающие движение в городе и кровь в жилах.
И я ем. Ем эти семечки. И плюю шелуху на газету. Выплевываю все свои ленинградские страхи. Я смотрю на бабушку. Она весела и монументальна. И нет аппендицита. И нет страхов. Просто детство…
Из Москвы я возвращалась такая же крупная и румяная, как бабушка со своим новым слесарем, словно это было заразно и передавалось воздушно-персиковым путем.
Ленинградская прабабушка, встретив меня на Московском вокзале, удовлетворенно кивала – позиции русского фронта за лето были прочно укреплены. Осенне-зимняя контрзащита выстоит.
Но вечером с работы возвращался папа, шутливо нажимал на мой пупок, и –
Помню ли я, когда началось это великое межнациональное противостояние в моей семье?
Помню, что прабабушка Валя была особо ревнивой блюстительницей интеллигентских устоев в нашей семье.
Прабабушка была протестанткой. А ее отец, Михаил, – пресвитером протестантской церкви. Одна из прививок дореволюционного детства, позволившая впоследствии всей семье не заразиться бешенством советской власти.
На прикроватной тумбочке прабабушки всегда лежала открытка с изображением кудрявого Иисуса, стучащегося в чью-то глянцевую дверь.
Иисус даже близко не походил ни на кого из мужчин в моем окружении – ни на бабушкиного румяного слесаря, ни тем более на моего татарского отца. Видимо, поэтому я часами могла зачарованным взглядом покачиваться на волнах его кудрей, покуда проникновенный шепот прабабушки не выводил меня из моего первого религиозного транса: «Это Иисус стучится в твое сердце. Ты слышишь его стук? Тук-тук…»
Чтобы я быстрее услышала этот самый стук, прабабушка водила меня в католический храм – за неимением в округе протестантского.
Забегая вперед, скажу, что первый стук Иисуса я услышала лет в четырнадцать. Во время тех детских, очень редких и очень тайных походов я откровенно скучала на деревянных скамейках храма, иногда озираясь по сторонам в надежде увидеть кудрявый локон стремительно удаляющегося в сторону чьего-то новообращенного сердца сына Божьего.
Прабабушка Валя, маленькая, фарфоровая, навсегда осталась в моей памяти загадкой. Женщиной она была настолько воздушной, что перед этой хрупкостью отступили даже беспощадные жернова сопутствующей исторической современности.
Проводив мужа в сталинские лагеря под расстрельный прицел за дружбу с одним из либеральных поэтов (о проклятое интеллигентское
Логично предположить, что после стольких лет добровольного монашества в вероломном вторжении моего деревенского папы в ее уютную коммунальную квартиру моя прабабушка узрела небрежно швырнутую в лицо перчатку. Многолетняя дуэль с отсроченным исходом началась.
Долгие годы мы жили в этой коммунальной комнатке вчетвером – прабабушка, мои родители и я. Каждый день прабабушка забирала меня из детского сада и важно и бережно доставляла домой.