Потом я разворошил грязный снег в поисках чего-то такого, что могло ускользнуть от моего взгляда, и в самом деле нащупал пальцами в мерзлом отпечатке ботинка хрупкий лист бумаги, очень ветхий, исписанный пожелтевшими от времени чернилами. Я прочел: ВОЛЬНАЯ ГРАМОТА. Да будет известно всем, что я даровал волю моему негру, Примусу Прово, шестого числа августа месяца, 1859 года. Подпись: Джон Сэмюэльс, г. Мейкон… Смахнув капли талого снега с пожелтевшего листа, я быстро сложил его и убрал в ящик. Руки дрожали, дыхание участилось, словно я пробежал длинную дистанцию или наткнулся посреди улицы на свернувшуюся клубком змею.
Но облегчения не наступило, только горькая желчь наполнила мой рот и брызнула на добро стариков. Я обернулся и посмотрел на старый хлам невидящим взором, мой взгляд был обращен внутрь меня и вовне, в неясное будущее и в давнее-далекое, связанное не столько с моими собственными воспоминаниями, сколько со словесными образами, отголосками живой речи, которую я много раз слышал в родном доме, но не воспринимал всерьез. У меня словно забрали что-то мучительное, но дорогое моему сердцу, и с этой потерей я не могу примириться — так необъяснимо мы готовы терпеть ноющий гнилой зуб во рту вместо того, чтобы расстаться с ним резким болезненным движением. К чувству утраты примешивалась внезапно пронзившая меня мысль: весь этот хлам, убогие стулья, тяжелые старомодные утюги, цинковое корыто с помятым днищем значат для меня больше, чем следовало:
Короткое «Пустите!» вернуло меня назад. Пожилая пара была уже на ступеньках — старик держал ее за руку, белые мужчины обороняли проход, а толпа подталкивала меня все ближе к ступеням.
— Мэм, вам туда нельзя, — сказал белый.
— Я хочу помолиться, — ответила она.
— Ничего не могу поделать, мэм. Вам придется помолиться снаружи.
— Пустите, я пройду.
— Исключено.
— Мы всего лишь хотим помолиться внутри, — сказала она, прижимая к себе Библию. — Негоже молиться вот так у всех на виду.
— Сожалею, — ответил он.
— Да ладно, пустите женщину помолиться, — выкрикнули из толпы. — И без того все пожитки на улицу выволокли — чего же еще вам надо, крови?
— Да, пусть старики помолятся.
— Вот что с нами не так: только и знаем, что в молитве лоб расшибать, — прозвучал еще один голос.
— Поймите, вы не можете вернуться, — настаивал белый. — Вас выселили на законных основаниях.
— Нам одного только надобно: преклонить колено, — умолял старик. — Мы же здесь двадцать с лишним лет прожили. Пара минут, я не понимаю, почему нельзя…
— Мне нечего добавить, — ответил белый. — Есть распоряжение. Зря только время теряете.
— Всё, заходим, — сказала старуха.
Дальше все развивалось с такой быстротой, что я едва успевал следить за происходящим: старуха со своей Библией устремилась вверх по ступенькам, старик семенил за ней следом, но белый, вытянув вперед руку, преградил им путь.
— Я упеку вас, — воскликнул он, — Богом клянусь, упеку!
— Оставьте женщину в покое, — кричали из толпы.
В толкотне на верхней площадке белому влетело, а затем я увидел, как старуха упала на спину — и тут толпа взорвалась.
— Хватайте этого ирландишку, сучонка этого.
— Он ее ударил, — проорала мне прямо в ухо пуэрториканка. — Мерзкое животное, он ее ударил.
— Шаг назад, или я буду стрелять, — с горящими от гнева глазами крикнул белый, достал пистолет и отступил к дверному проему, в котором замерли в недоумении его приспешники с охапками вещей в руках. — Клянусь, я выстрелю. Сами не знают, чего добиваются, но я не посмотрю — стрельну.
Толпа остановилась в нерешительности.
— Шесть пулек в твоей пукалке, — крикнул какой-то коротышка. — А потом-то что?
— Да по-любому от нас не уйдешь.
— Настоятельно прошу не вмешиваться, — обратился к толпе судебный пристав.