«Я, кажется, схожу с ума! — беспомощно подумала Велдзе. — Что со мной творится?.. Что творится со всеми с нами?»
И вдруг, словно пробуждаясь от сна, что-то услыхала и Велдзе: да! Но это был не голос человека, как чудилось маме, и не крики о помощи. Снаружи врывались странные звуки — как бы вой далекой пожарной сирены, он лился подобно неясной музыке, рассекая ночь руладой трубы, и, вибрируя в воздухе и нервных клетках, горестным плачем и страшным, зловещим смехом проникал и сочился сквозь щели в стенах и волокна одежды, сквозь барабанные перепонки и поры кожи — вовнутрь, в сердце.
На дворе беспрестанно выла собака.
— Погиб Ингус! — ударом тока пронзила Велдзе догадка, и она, ища опоры, обняла, обхватила, судорожно стиснула узкие, слабые мамины плечи. И обе женщины заплакали в голос.
…Но тогда, когда Велдзе как безумная вскрикнула, что погиб Ингус, как раз в тот момент он вышел от Краузе, чуть споткнувшись о высокий порог, в остальном же целый и невредимый, даже больше чем целый и невредимый, — в развеселом к тому же настроении и тихонько про себя напевая, так как водка сделала то, что водке и положено делать, она выполнила свою функцию и оглушила его сладким хмелем, смыв все, над чем Ингусу не хотелось думать и ломать себе голову, потому что выдумать он там, хоть он вывихни себе мозги, все равно не мог ничего. Тело у него было тяжелое, а голова легкая, он чувствовал себя обновленным, будто избавленным от кошмара, и прежние тревоги казались ему чепухой, и вся его жизнь, и особенно Велдзе, представлялась такой далекой и мелкой, словно виделась в полевой бинокль с другой стороны, точно!
— О-ля-ля! Какой туман! — удивленно воскликнул Ингус, выйдя на дорогу: воздух был до того белый и густой, что его можно было, как молочный суп, черпать ложкой.
Вокруг почти ничего не было видно, и лишь в той стороне, где Гутманы, близоруким глазом сквозь мглистую муть зыркал тусклый огонек.
Сколько сейчас?
Ингус остановился и поднес часы к лицу, поднял и подсунул к самым глазам, но не разобрал — так же, как вчера ночью, только смутно серел слепой циферблат. А, в конце концов фиг с ним! Автобус так и так ушел, дорога — вот она, и шагает он браво, потому что мужик он крепкий, точно, с Краузе не равняй! Тот остался за столом, кукует, клюет носом, дряблый, как шкурка с колбасы, и обвислый, как дырявый мешок, тогда как он сам еще ого-го! Отмахает сколько тут километров до дома будь спок, насвистывая, с песней, левой, левой! — и не кое-как, с грехом пополам, не шалтай-болтай, а по всем правилам, с выправкой, как в свое время в армии, так и чеканя, так и печатая шаг, грудь колесом, живот втянут, левой, левой! — станет перед Велдзе по стойке «смирно», вскинет руку к виску и гаркнет на одном дыхании: «Младший сержант Ингус Мундецием по вашему приказанию прибыл… сударыня!»
В Гутманах замычала в хлеву корова.
— А впрочем, ну ее подальше! — сказал Ингус без злобы, имея в виду то ли Велдзе, то ли недоеную Альбертову корову. — Да пошла она… точно!
Он взял левее и, пошатываясь, двинулся посередине дороги, держась подальше от канав, которые серо темнели по обе стороны, — ноги, как старые умные кони, сами вели его к Мургале, к дому.
Плотная мгла застилала все. Он шагал словно по вселенной, ступал как по Млечному Пути, увязая башмаками в туманностях и цепляясь носками за метеориты. Он шел, все больше теряя ощущение реальности, свободный и раскованный, как бывает во сне, брел сквозь кашу действительности и фантазии, где трудно было двигать ногами, зато дух парил легко и радостно, как сигаретный дым над головой. Его руки и ноги налились свинцом от перегрузок, а мысли пребывали в состоянии невесомости. Голова, казалось, набита ватой, уши и ноздри законопачены паклей, а в груди, под ребрами, как в дубовой бочке, бродил и кипел хмель, грозя выстрелить затычку ракетой.
— Здорово я нагрузился! — с веселым удивлением, с пьяной радостью вскричал Ингус, непроницаемо объятый мглою со всех сторон. Его голоса не подхватило эхо. Ночь была белая и тихая, как дом с закрытыми ставнями, — слепая, глухая и немая. И в жажде заявить о себе, дать выход энергии, бурлившей в жилах, он, точно петух на заре возвещая утро, запел:
В такт песне шагалось бодро-весело, хотя мелодия была такой же шаткой, как и его поступь.
Сзади посигналила машина.
— Я на мерине на сивом… Точно!
Скрипнули тормоза, и строгий мужской голос его окликнул:
— Эй, вы там, послушайте!..
— Ну, я слушаю, я слушаю. Навострил уши как конь… хе-хе… как сивый мерин, точно!
— Аскольд, это Мундецием, — раздался женский голос.