Да, конечно, в женщине я признала Алису, но была она до того непривычная, взбудораженная, что сразу стало ясно — что-то случилось. Обычно лицо ее вовсе не отличается яркостью, разве что на сильном морозе, но и тогда краснеет прежде всего нос. Теперь же щеки ее так и цветут нежным румянцем. Глаза блестят ясные и синие — того редкого и насыщенного тона, который называют цветом незабудок. Приоткрытые как от быстрого бега губы, которые всегда казались мне аскетически тонкими и бледными, сейчас влажные, пунцовые и почти чувственно дрожат. И, удивленная такой неожиданной, просто разительной метаморфозой, я замечаю ту же перемену и в ее фигуре: под расстегнутой курткой сквозь тонкий джемперок заметно, чуть ли не дерзко выпирают полушария грудей, и даже нескладные пятирублевые брюки не могут скрыть мягкую линию ее бедер — она вся налилась и заиграла красками, как поспевшее на дереве яблоко, только поспевшее в мгновение ока.
— Что случилось, Алиса? — спрашиваю.
— Хочу вам что-то показать, — отвечает она, и в голосе ее волнение.
— Где это?
Она кивает в ту сторону, откуда сейчас подошла, и мы обе направляемся туда — она торопливо, стараясь опередить меня, так что я едва за ней успеваю. И с приближением к месту, куда она меня ведет, чувствуется, что возбуждением дышит все ее существо.
Неожиданно остановившись, Алиса одними губами шепчет:
— Там ребенок.
— Ребенок?
— Да. Брошенный ребенок.
— Вы не ошибаетесь, Алиса? — с сомнением спрашиваю я.
— Ну, посмотрите сами.
Она делает еще несколько шагов, резким движением хватает меня за рукав и глухим шепотом произносит:
— Тсс! Смотрите, вот он!
Теперь вижу и я — под низколапой елью.
Ребенок завернут в клетчатую ткань — не то шерстяную шаль, не то скатерть — и лежит, по-видимому, на боку, так как под материей проступают округлости и головы и попки. Судя по росту, ему месяцев десять-одиннадцать, а может, и год. Но если Алисе он кажется спящим, то мне… Я сразу чувствую под ложечкой сосущую пустоту. Живых детей так не увертывают, как завернут этот малыш — прямо с головой, и не суют под елки…
Я подбираю с земли палку.
— Что вы ей будете делать? — встревоженно, чуть не испуганно спрашивает Алиса.
— Попробуем развязать узел, — отвечаю я непослушными губами.
Алиса понимает, что я имею в виду, и сразу бледнеет как мел! — будто на нее внезапно обрушилось тяжкое горе. Опередив меня, она наклоняется, распутывает узел, в который углами стянут серый платок, и мы смотрим сверху на свою находку, избегая поднять глаза и взглянуть друг на друга.
В платке лежит зонт, две свернутые женские кофты и полиэтиленовый пакет с бутербродами, пустой жирной бумагой и яичной скорлупой…
Алиса связала углы платка. Мы не проронили ни слова и, пройдя вместе метров пятьдесят, расстались.
Никогда никому про это печальное происшествие я не рассказывала, и Алиса как будто бы тоже. Я — потому, что хотела развязать сверток, в который был завернут ребенок — хоть и неживой — не руками, а палкой. Она же, наверное, оттого, что нечаянно выдала себя, открыв мне нечто такое, что было запрятано глубоко и не предназначалось для чужих глаз.
ГРИБНОЙ ДОЖДЬ,
ИЛИ РАССКАЗ О МАРИАННЕ И АЛИСЕ,
А МОЖЕТ БЫТЬ, О ПЕТЕРЕ?
«Вот и осень…» — думает Марианна, так как осень пришла, незваная, нежеланная, она снова тут, и за окном идет грибной дождь, накрапывает и сеется, моросит и каплет, и черно-лаковые стекла сплошь усыпаны снаружи серым бисером, а он все идет и идет без конца, идет и идет беззвучно, бесшумно, падает на землю как густой туман и нет-нет, когда налетит ветерок, плеснет и в окно. Если бы дверь в Алисину комнату не была приотворена, впуская в щель полоску розового света и музыку, то тишина, пожалуй, не казалась бы такой полной, тогда, наверно, было бы слышно, как в лесу, по ту сторону речки с низким гулом лопается земля, с каким весной трещит лед, и как из-подо мха — пах, пах! — ракетами выстреливают грибы.
Но сейчас дверь в Алисину комнату приоткрыта, мужской голос за ней поет про Марианну, которая спит так сладко, что жаль ее будить, и бархатный тенор, как пелена дождя, накрывает все звуки, хотя Марианна — Марианна вовсе не спит. Она не может заснуть, и вовсе не потому, что мужской голос так возбуждающе ласков, о нет, Марианна слишком стара, чтобы ее сердце мог взволновать самый нежный и сладкий мужской голос, хотя не дает ей заснуть именно сердце, капризничает сердце. Немеет и холодеет вся левая сторона тела, как у нее уже бывало, да что тут сделаешь — придется лежать с открытыми глазами и слушать песню про Марианну, которая заснула так глубоко и крепко, как спят только в молодости.