И один только раз произошел неприятный инцидент, когда с «прототипом» я встретилась на узенькой дорожке в прямом смысле слова, на тропинке, где двоим трудно разминуться, к тому же действие происходило в глубоких сумерках, почти что в темноте и он, прототип то есть, был не совсем трезвый. Я сказала «прототип», и притом дважды, но свои слова должна тут же взять обратно, поскольку он не был прототипом, по крайней мере в узком смысле слова, в каком принято его употреблять в теории литературы, хотя сам себя таковым считал, и эта неувязка грозила вызвать чувствительные осложнения, так как встреча произошла в глухом месте и притом, как уже сообщалось, на тропинке, где разойтись трудно, к тому же он был пьян в стельку, но из его присказок три мне понравились, а именно — «драчливей, чем старая овца», «одна нога в ревматизме, другая в тапочке» и «чего лапаешь, как покойник свечи?» — и я вложила их, как принято говорить, в уста своему герою Яну Булькису.
Поскольку на тропинке, как говорилось выше, разминуться было не так просто, я остановилась и, насколько возможно, отошла к краю. В этот момент он увидал, что это я, буркнул нечто среднее между «ха!» и «ага!», двинулся прямо на меня и, хотя, конечно, явно меня видел, потому что темнота была не такая уж, чтобы не видеть, еще раз спросил, действительно ли это я, чего я отрицать не стала, подтвердив, что так оно и есть, хотя его голос ничего особенно хорошего не сулил. На это он ответил, что именно меня ему и нужно и он рад, что наконец-то меня встретил. Так он сказал, но в его тоне сквозили угрожающие нотки, что заставляло сомневаться, так ли уж он в самом деле рад, как уверяет. Однако я как можно равнодушней и спокойнее спросила, чему он, собственно, радуется.
Тогда он стал кричать. Это я, я драчливее и кровожаднее, чем старая овца, это я выставила его на посмешище всему свету — на работе его теперь иначе как Яном Булькисом не зовут! Свою обвинительную речь он уснастил рядом нецензурных слов и выражений, до того самобытных, что я в своем профессиональном кретинизме, даже в этой весьма драматической ситуации, пожалела, что не захватила с собой блокнота — их записать (потом я часть из них вспомнила, но из соображений экономии дефицитной бумаги до конца жизни так и не использовала). Под конец он не без угрозы в голосе спросил, что я в своем змеином коварстве хотела сказать этой кличкой Булькис и не намек ли это на… Я поспешила объяснить, что, упаси боже, никакой это не намек и что вообще никакая это не кличка, а самая настоящая фамилия, какую носил мой школьный товарищ, с которым я училась в шестом или в седьмом классе и который, насколько мне известно, и по сей день в рот капли не берет.
Помолчав немного, он спросил, действительно ли это так — могу ли я поклясться всем, что для меня свято, и сказать, положа руку на сердце, что эти мои слова — истинная, сущая правда. Так он сказал, и в его голосе уже слышались как бы сомнения, как бы колебания. И я подтвердила: действительно я могу поклясться всем, что для меня свято, и сказать положа руку на сердце, что…
И тут произошло нечто совершенно неожиданное — он тяжело осел на тропинку, обхватил руками коленки, уронил на них голову и заплакал.
Ну ладно, сказал он, когда выплакался, он мне верит, но что же ему теперь делать, ведь после той моей пачкотни в журнале ему нет никакой жизни: в лесничестве все над ним ржут и хихикают, так что придется, хоть и не хочешь, уходить с работы, где трубил целых одиннадцать лет, но главное — его бросает жена, грозит уйти к маме и уже пакует вещички, оттого он сегодня так и набрался, с горя. И вообще ему ничего больше не остается, как взять веревку и зацепить за ближайший сук, потому что все пошло кувырком, пошло прахом, и пусть я помяну его добрым словом, потому что человек он был не злой, может, грубоватый и языку давал волю, но только не злой.
И когда я услыхала, с какой тихой отрешенностью он сказал о себе «был», то поняла, что так оставить это дело нельзя, ведь, в конце концов, это я его впутала в свои литературные хитросплетения, и потому чувствовала себя ответственной за его судьбу. Я водрузила его на ноги, и мы вдвоем отправились к его жене, которая и правда уже складывала платья в чемодан и собиралась к маме. И я вновь клялась всем, что для меня свято, и уверяла положив руку на сердце, что Булькис не имеет никакого отношения к ее мужу — мне просто понравились некоторые его присказки, которые я и позволила себе вставить (как оно и было на самом деле). Но, видя, что его жена продолжает толкать и пихать в баул платья, я просто в отчаянии, которое поймет каждый мой собрат по перу, воскликнула, что оплошности, вызвавшие нарекания и недоразумения, я готова из рассказа убрать и, когда он появится в книге, в нем больше не будет злосчастной фамилии Булькиса. Так я сказала, и лишь после этого жена стала вынимать из чемодана платья.