Изменения обязательно укладываются в схемы и в формулы, наперечет известные, заранее посчитанные. Скажем, роман взросления или воспитания (или карьеры), или же road-movie, или же безостановочное томление духа (плоти), или какая-нибудь «мысль семейная» или «мысль народная».
Дискурс как жанр требует немедленной поживы. Пожива выражается во внятности изложения и вытекающей отсюда оправданности ожиданий. Но где же тогда «правда жизни»?
Тем правда и отличается от установочной (установленной) морали, что сидит на нескольких стульях сразу. Точнее, сразу между пары сидений.
Ты надеешься на автоматическую символизацию происходящего в тексте, ибо читатель не может скользить своим курсором по строчкам
Но это и не туристические заметки, так как страсть не хочется туризма, выезжающего за счет фактуры (экстенсива). То, что ничего не происходит и не меняется, а в окне ничего не видно — принципиальное условие, да?
Меняться (оставаясь при этом неизменным) должна внутренняя дорога в непонятно куда; меняться сейчас, дабы остаться неизменной (когда все выветрится) потом. Потом выступающая и немедленно испаряющаяся со лба.
Дневник есть нечто постоянное, изо дня в день набегающее, накапливающееся. У меня же теперь несколько иная задача — выхватить из постоянного потока всего несколько дней и расписать их по нотам.
Ограниченность мирволит насыщенности. Так получается концентрат. У меня уже сложился один такой текст — «Пятнадцать мгновений весны»: брал по порядку симфонии Шостаковича и записывал мысли и ассоциации, приходившие в голову, пока звучала музыка. После финального аккорда запись обрывалась и более не обрабатывалась. Практически «автоматическое письмо» и «поток сознания» (но без дегуманизированной
Так вот нечто подобное затеял и теперь — пока поезд движется, то пусть вместе с ним движется и все остальное. И «мысль народная», и road-movie, и все остальное, чего ни пожелаешь.
Голова раскалывается без боли. Она не болит, но раскалывается — как грецкий орех, ровно по шву внутренней спайки. Почти чувствую усыхание головного мозга, превращения ядра в труху. Закладывает уши. Вода из крана бежит тонкой струйкой. Хочется засунуть голову под холодную воду, но военный коммунизм не предоставляет возможности.
Выходя на перрон, понимаешь, насколько одурел в замкнутой коробке со спертым, перекрученным воздухом. Отстраняясь, ловишь остатки рассеивающегося морока, межеумочного состояния, когда и явь не явь, и сна как не бывало. Накручиваешь на спидометре подкорки преодоленное расстояние, на перроне «де-юре» и «де-факто» замирают в относительном равновесии, но объявляют отправление — и ты снова ныряешь в пыльную норку.
— Семучки, семужка, сникэрсы, пыво, пэпсия, вода «миныралка», водочка… Рыбка жарена, копчена, рыбка бырем, геенна огненная, плывем, мальчики-девочки, шашлыки-мастерки с начесом, сухарики-кириешки, жевачки, бырем, нарды, нарты, наряды неяды, крапленые карты, шарады, ребусы, комические куплеты, бырем быстрей, пока поезд не у. е…
Казалинск — Тюратам
Полустанки, которые мы проезжаем и на которых останавливаемся, состоят из зон отчуждения. Привычные российские станции состоят из вокзала и зоны отчуждения вокруг, а дальше, за площадью, начинается поселок или город. Здесь не так: зона отчуждения — и все, ничего более. Возможно, дальше будет еще что-то. Но пока все сотворенное выглядит нелепым, словно бы воткнутым на скорую руку, и цельности не создает. Так же как и люди, не существующие здесь отдельно от пейзажа — они и есть пейзаж.
Потом станет ясным: Казахстан — что ни возьми — конспект российского состояния: все то же самое, но в заостренном, концентрированном виде, касается ли это экономики, политики или культуры.
Торговки не суетятся; первая станция с чередой киосков, похожих на перестроечные киоски в российских городах. Ассортимент один и тот же (соки, лапша, сигареты). Скучающие продавцы (миленькая чернявая девчушка в одном из ларьков, мужик в ушанке по соседству). Рубли берут.