Таким образом, генерал, все эпизоды страшной кровавой бойни быстро стерлись в нашей памяти благодаря трудам и талантам официальных историков, а также нотариусов в длинных сюртуках, которые ловко уничтожили все записи в церковно-приходских книгах, да опомнись, женщина, какого хрена ты мне плетешь о своем покойнике, ведь он никогда не рождался! А стало быть, с чего бы ему помирать, возьми в толк, женщина, все это наговоры и сплетни предателей родины, чтоб их разорвало, что только не придумают, сволочи. А вам, мой генерал, было наплевать на казармы, забитые трупами в ожидании адского поезда. Вам было наплевать на проклятья вдов, которые клялись похоронить своих мужчин с парой ног, позаимствованных у других трупов (эти ноги, возможно, и пригодились бы их мужьям, чтобы сплясать на карнавале санхуанито, но они стучали по полу, наводя ужас в безлунные ночи), а еще клялись похоронить мужей с синим глазом моряка, который очень бы даже подошел к их лицу, но не переставал моргать, вспоминая своего хозяина.
Время скатывалось в прошлое, мой генерал. И мы вас видели несколько раз в вагоне поезда, который летел мимо банановых плантаций. А позднее нам сказали, что вы находитесь на севере и вооружаете живущих в горах партизанок, что гражданские, эти бандиты из бандитов, взяли и вытолкали вас из правительственного дворца. Потом они явились к нам с вашим знаменитым портретом, где на вас президентская лента через плечо, а на, следующей неделе полицейские поснимали все ваши портреты с государственных учреждений, да еще сокрушались, что бумага такая плотная — никак задницу не подтереть. И вот — нате вам, вчера вы заявились сюда собственной персоной, генерал, без всяких отличий и знаков вашей сиятельной власти былых времен, явились, провонявший мочой и ослиным потом.
В этот час, генерал, ваш поезд уже проезжает через болота. Уже заметно, что народ просыпается после сиесты. Я-то не сплю, генерал. Я уже стар, как и вы, и берегу сон для беспробудной ночи смерти. Вот почему мне поручили быть с вами и занимать вас разговорами. Мне еще велели смотреть в оба, и даже очень. И вот я перед вами, все говорю, говорю, а вы делаете вид, что не слушаете меня, и лишь смотрите на кусок жестяной полоски с именем улицы. А я могу и дальше говорить. Мое дело — занимать вас разговором, пока не прибудет поезд, но вы, мой генерал, ведите себя тихо, ведь у меня на случай ружье на изготовку, и если вы вдруг взбрыкнете, я, мой генерал, при всем моем почтении к вам, спущу курок.
Ждать уже всего ничего. Сами увидите, через несколько минут поезд остановится, и когда из вагонов выйдут чиновники с государственными бумагами, они нам скажут: остаетесь ли вы у нас по-прежнему национальным героем или совсем наоборот — объявят, что вы последняя сволочь.
Библиотекарь
Имя мое — Итцауашатин, я — хранитель воспоминаний и вопросов, сомнений и ответов.
Я тружусь не щадя сил, не внимая зову усталости, хрусту костей, пению птиц, запертых волею моего властителя Текайэуатцина[68] в золотые клетки, искусно украшенные дорогими камнями, дабы птицы указывали начало и конец работного дня.
Я забыл про свет и про сумрак. Преступив закон богов Сна — наших младших богов, я переношу и переношу сюда воспоминания, вопросы и ответы, кои, будучи услышаны однажды, множатся сердцем человеческим и делами тех, кто запечатлевает их разноцветными красками на коже и на бумаге из толченой коры фикуса.
Моим хождениям нет счета. Я изорвал в клочья свои одежды и вот иду теперь едва прикрытый шкурой леопарда, коей означено мое высокое звание хранителя памяти города-государства Уэшоцинго[69] в ясной долине Тлашкала. Я напрасно жду голоса того, кто остановил бы мои шаги. Значит, и впрямь боги нас покинули. Моктесума[70] был первым, и за это его забили каменьями, как падшую женщину.
И вот теперь по возвращении из моих новых странствий я распахнул клетки, дабы птицы познали счастье полета, но все они были мертвы, все задохнулись в густом дыму, которым окутан Уэшоцинго. Весь город пылает, отовсюду слышны жалостные стенания, которые я посчитал за лучшее не замечать, дабы сострадание не отвлекало меня от неотложных моих дел.
Из каждого хождения своего я приношу то, что мне, жалкому старику, посильно, но к стыду моему — это совсем немного. Руки у меня совсем отощали. В мои времена войны были иными. Да и мне уже не вернуть крепких мускулов воителя-ацтека, не вернуть прежней отваги, которую я не однажды являл, когда на город нападали те, кто искал новых жертв для приношений своим богам.
После оных нашествий мой господин Текайэуатцин безутешно плакал несколько дней кряду, и даже самые любимые его наложницы не могли утишить этого плача. Тогда он призывал меня. Меня, Итцауашатина, чтобы я среди всех текстов отыскал для него целительный бальзам поэзии. Порой я ему читал: «И впрямь ли существуют люди? Не вымысел ли это наших песен?» Случалось, слова успокаивали моего господина, дыхание его делалось ровнее, и плач уступал место праведному гневу.
«Слово правды», — приказывал он.