Вторая надзирательница (имени и отчества ее я не помню), сменная Ефимии Ивановны, та самая, которая перед отправлением из Астраханской тюрьмы в этап меня расцеловала, тоже была необычна. В ее обязанность входило пресекать связь между камерами. Но именно она эту связь с увлечением осуществляла. Однажды она принесла мне передачу из соседней камеры от жены Радека Розы Маврикиевны — полбуханки вкусного астраханского белого хлеба. Роза Маврикиевна имела возможность получать передачи от дочери Сони, которая к тому времени еще не была арестована. В хлеб была воткнута маленькая записочка, и, чтобы я не проглотила ее, надзирательница предупредила меня об этом. В записке было сказано: «Знай, что с Н. И. будет все то же самое — процесс и лживые признания». Про эту записочку, полученную в октябре 1937 года, я вспомнила во время процесса Бухарина в марте 1938 года. Поведение Радека и Бухарина на процессе безусловно неоднозначно, но для того, чтобы обнаружить различия в их поведении, надо было детально изучить процесс Бухарина, что в условиях лагеря я сделать не имела возможности. Но и теперь, перечитывая не раз стенографический отчет, я убеждена, что Роза Маврикиевна если не во всем, то в главном оказалась права.
Так прошли дни в астраханской ссылке, таковы были нравы в Астраханской тюрьме. В декабре 1937 года после постановления Особого совещания о восьмилетнем сроке заключения я этапом добиралась до Томского лагеря — это я уже вспоминала. Нелегкий то был путь, но в сто крат тяжелее был путь из Томского лагеря в московскую тюрьму.
И оскорбительное предложение заместителя Ежова Фриновского, и мой деревянный сундук с «имуществом», и чудесный, загубленный мальчик Петя Якир, и старуха латышка, потрясенная гибелью Яна Эрнестовича Рудзутака, и надзирательница Ефимия Ивановна, и многое другое вновь предстало перед моими глазами и растревожило мою душу.
Тем временем, в последних числах декабря 1938 года, поезд подъезжал к Москве. Я встала ближе к решетке, чтобы через окно видеть знакомые места. Промелькнули Быково, Томилино, Люберцы. И вот Москва.
В моем — отозвалось невероятной болью!
Москва представлялась мне покрытой позором необузданного террора, омытой невинно пролитой кровью. Я возвращалась в город своего детства и юности, где было прожито много ясных и светлых дней и столько трагических!..
В Москве я вынуждена была покинуть своего годовалого сына, меня уже не помнившего, которого я не надеялась увидеть и в то время не увидела; наконец, я подъезжала к городу, где всего несколько месяцев назад, в марте 1938 года, казнили Н. И. И чем ближе становилась Москва, тем большее волнение меня охватывало. Без содрогания я не могла ступить на московскую землю. И родной город воспринимался мною суровым, холодным, чужим.
Вагон остановился в тупике на Казанском вокзале. Приехавший за мной тюремщик отвел меня в темную клетушку «черного ворона», откуда Москвы видно не было, а хотелось все же краем глаза на нее взглянуть. Я предположила, что меня везут во внутреннюю тюрьму НКВД на Лубянке, и не ошиблась. После унизительного обыска отправили в душ. Какой просторной и чистой показалась мне душевая, сверкающая белым кафелем, после грязных и тесных тюремных бань с тяжелыми деревянными шайками; и сама та тюрьма — бывшее здание страхового общества — с паркетными полами, кроватями в камерах, подушкой, одеялом, бельем показалась бы мне дворцом после Астраханской и этапных тюрем, новосибирского подвала, если бы не воспринималась как
Вымывшись, я скинула с себя рваную одежду — лохмотья, пропитанные сыростью, запахом мочи. Выбор был ограничен. В чемодане еще сохранился костюм, привезенный из Парижа, достаточно скромный, но красивый. Юбка спадала с меня — так сильно я похудела, пришлось подвязать ее куском изношенной рубашки, а сверху прикрыть шерстяной кофточкой.
Меня ввели в камеру подвального помещения, снова одиночную. Яркая электрическая лампочка раздражала глаза. Утомленная после длительного, тяжкого пути, я разделась и рухнула в постель, прикрыв лицо одеялом, — надзиратель запретил закрывать лицо, повернулась к стенке — и это запретил., Ослепительный свет и нервное возбуждение мешали уснуть. Я то подымалась с постели и ходила по камере, то снова ложилась. Наконец сумела убедить себя, что в день приезда вряд ли буду вызвана на допрос. В конце концов уснула крепким сном. Проснулась оттого, что надзиратель тормошил меня за плечо.
— Вы на «бы»? — тихо спросил он.
Я не поняла, о чем идет речь. «На "бы"» я восприняла как одно непонятное мне слово «набы» и попросила объяснения.
— Фамилия ваша начинается на букву «бы» — Бухарина? — шепотом произнес он, будто сама эта фамилия таила в себе нечто взрывоопасное.