…люди работали, они ничего не знали, все происходило за их спиной. Выходили на работу, лежали в больнице… А потом однажды их выводили прямо из жилых бараков. Говорили, что на этап. А вели на расстрел. (Рогинский 2013: 13)
То есть слова овчины / кожаного человека в данном эпизоде не метафора, не стяжение долгой процедуры, а самая что ни на есть бытовая бюрократическая правда. Локальные обстоятельства образа действия[212].
Итак, из суммы примет и событий возникает совершенно отчетливая картина, в которой черный человек в шубе навыворот является потусторонней силой во всех смыслах этого слова. Но происходит это только и исключительно в той точке, где текст встречается с сознанием читателя. Сама овчина (в отличие от опричников или петровского Всешутейшего собора) не занимается сознательным или полубессознательным антиповедением в рамках той или иной культуры. Она просто ведет себя. Она не изображает смерть/дьявола/проводника, явившегося за душой, или, скажем, персонажа раешника или пьесы о царе Ироде, хотя и внешне, и структурно похожа на них до неотличимости. Она, сама того не осознавая, совпадает с ними по модусу. И модус этот может быть опознан там и тогда, где существует ресурс для опознания.
Жители отнеслись к незваным гостям с привычным безразличием, покорностью. Только одно существо выразило резкое недовольство по этому поводу. Сука Тамара молча бросилась на ближайшего охранника и прокусила ему валенок. Шерсть на Тамаре стояла дыбом, и бесстрашная злоба была в ее глазах. (1: 99)
И в русской, и в западноевропейской традиции до сих пор существует представление о том, что домашние животные – особенно собаки – безошибочно опознают нечисть в любом обличье. Поведение Тамары при появлении в поселке оперативного отряда ОГПУ отвечает всем фольклорным канонам собачьей реакции на нечистую силу, за одним лишь исключением. Тамара не лаяла – якутские ездовые собаки не умеют лаять. Следует также вспомнить, что суеверие, запрещающее прямо поминать черта, породило множество эвфемизмов, и одно из них – выражение «незваный гость»[213].
Впрочем, в круг инфернальных ассоциаций вовлечены не только штатные сотрудники ГУЛАГа. Ранее, анализируя рассказ «На представку», мы уже говорили об источающей густой запах серы атмосфере чертовщины, связанной в «Колымских рассказах» с образами блатных.
Так, например, рассказ «Выходной день» начинается с того, что в редкий для Колымы выходной священник Замятин «из соседнего со мной барака» служит тайком на таежной поляне литургию Иоанна Златоуста. Замятин убежден, что это «ненастоящая» обедня, что он просто повторяет, проговаривает воскресную службу – и не замечает ни того, что окружающий его «серебряный лес» стал похож на прекрасный храм, ни внимающих ему, как святому Франциску, белок «небесного цвета», ни чудесного превращения, произошедшего с висящим на его шее наподобие епитрахили казенным вафельным полотенцем: «Мороз покрыл полотенце снежным хрусталем, хрусталь радужно сверкал на солнце, как расшитая церковная ткань» (1: 156).
Таким образом, сторонний зритель – и читатель – становится как бы свидетелем маленького чуда, о котором, как и положено по логике чуда, не подозревает сам Замятин: лес превратился в церковь, грязные обноски заключенного – в праздничное облачение, и священник на время службы был одет лучше, чем трава и лилии полевые.
Простившись с Замятиным, рассказчик случайно становится свидетелем убийства собаки[214] – двое заключенных-уголовников зарубили щенка овчарки и сварили мясной суп. А остатки предложили сначала рассказчику, а потом «попу» Замятину, сказав, что это баранина. Когда священник возвращает им пустой котелок, уголовник, убивший собаку, рассказывает ему, что это за мясо и куда делся прирученный Замятиным щенок по кличке Норд.
И человек, до того казавшийся слишком живым для лагеря, обретает все приметы мертвеца. Чудо в лесу было настоящим, настоящим окажется и обратное, недоброе чудо.
Замятин стоял за дверьми на снегу. Его рвало. Лицо его в лунном свете казалось свинцовым. Липкая клейкая слюна свисала с его синих губ. (1: 158)
Что же с ним произошло?