Но вот везде уже высохло, и травка зеленая проклюнулась. А Егору Кузьмичу обидно, что не слушаются рука и нога, еле с костылем ходит, забеспокоился. Он уже подумал, что не отойдет, видно. Угнетение начало давить его, — так продолжалось неделю, а потом пришли те хорошие мысли: зачем маяться так… — они приставали к нему каждый день, порой он силился их отогнать, злился даже, но не мог, через некоторое время они приходили снова и с каждым разом требовали свое все сильнее и сильнее. И Егор Кузьмич уже почти соглашался, но вдруг взбунтовался в нем разум, и он опять гнал прочь почти со слезами эти негодные думки, нервничал.
И началась в Егоре Кузьмиче тяжелая, внутренняя борьба, которая терзала, изводила его, он начал худеть, таять на глазах, совсем почти перестал есть, стал раздражительным, нервным еще больше. Уговоры Григория, Галины, соседей, что полегчает ему, не действовали на него — не верил… Григорий заметил перемену в отце еще раньше, но что с ним происходит, — понять не мог, а отец отмалчивался, ни в чем не признавался, говорил: «Пройдет, пройдет…»
Как-то совсем обессиленный этим терзанием Егор Кузьмич плюнул на землю, торопясь, заковылял к амбару, открыл, достал веревку. «Хватит, натерпелся. Там спокойнее…» Он уже шагнул под веревку, откинул костыль, но тут пронзила его мысль: три войны прошел, от пуль не погиб… Всякое пережил…. А теперь на себя руки наложить?.. Со злостью отбросил веревку в сторону, схватил костыль и заковылял в дом. Мысли и думы куда-то ушли, осталась только боль, и голову разламывало.
Григорий пошел за пилой в амбар и увидел валявшуюся на полу веревку с удавкой на конце.
От мысли, что это работа отца, похолодел. Что его заставило? Надо поговорить с ним… Но как? Раз старик надумал, то хорошего не жди. Эти думы от него не отвяжутся. Начну говорить — разнервничается, расплачется. Как к нему и подступиться?.. Потом осенило другое: надо посоветоваться с Ермилом… тот лучше это сделает, он спец на душевные темы, хитрец…
Григорий зашел в дом:
— Отец, пойдем-ка к Ермилу, прогуляемся, то совсем ты засиделся, поговорите опять с ним.
Егор Кузьмич даже обрадовался такому предложению.
Вышли на улицу, Григорий сообразил по-своему:
— А лучше, отец, ты посиди на завалинке, а я за ним схожу, то ведь тяжело тебе идти-то.
Егор Кузьмич закивал головой: «Эк, эк», подумал: вот жалеет его Григорий, за Ермилом пошел, для него, — на душе потеплее стало.
Григорий рассказал Ермилу о тайной затее отца. Ермил удивился.
— Худо, Гриша, дело… Я поговорю, все силы приложу, но раз окаянный начал его под бока тыкать, то не отстанет. Помяни меня. Хоть сердись, не сердись, а так.
— Ну ладно, не паникуй, ты пособляй давай.
— Пойдем, Гриша, пойдем. Я всем сердцем.
Они подошли, когда Егор Кузьмич дремал на завалинке, припекло его солнышко, но при подходе услышал их, открыл глаза, заулыбался.
— Ну, вот-вот, два, два!
— Здравствуем, Егор Кузьмич, вишь, и тепло наступило, весело жить-то стало, живи не тужи.
— Эк, эк, — отвечал Егор Кузьмич.
— Вот ведь, Егор Кузьмич, жизнь-то в колхозе наступила — не то что ране — только и жить, любоваться! — присаживаясь на завалинку, не унимался Ермил.
— Так, так, — кивал Егор Кузьмич.
И тут, наверное, Ермил поторопился:
— А ране-то че, всего хлебнули. Я уж было подумывал: и жить наплевать. Но образумился, нет, говорю, грех человеку окаянному в колени садиться, в аду кипеть вечно станешь — и навсегда эти думки отогнал… Да вот до какой жизни дожил, а сейчас бы еще один век жил. Так, Егор Кузьмич, я говорю?
— Эк, эк, — но Егор почувствовал что-то не такое, как всегда, в голосе Ермила, не так раньше Ермил разговаривал и про то самое заговорил не от сердца как-то, как на собрании, и Григорий улыбается, а у самого рука с папиросой вздрагивает. Егор Кузьмич забеспокоился, вспомнил про веревку, удавку на конце не размотнул — Гришка, наверное, увидел, за Ермилом сходил, — вот они оба не такие какие-то опять, — другие. Ему не захотелось больше сидеть на завалинке: догадались! Руки у него вздрагивали.
— Тебе что, отец, холодно? — спросил Григорий, пристально следивший за Егором.
— Нет, нет, голова, спать…
— Ну иди, поспи.
Егор Кузьмич, содрогаясь внутри, ушел в избу.
— Почувствовал он, Гриша. Больные-то такие, они ведь шибко чуют…
— Да ты сразу и приступил к этому самому, потихоньку как-нибудь надо было.
— Старался, Гриша, как умел.
…Назавтра Григорий собрал в ограде всю проволоку, веревки и запер под замок в амбаре, а за отцом наказал присматривать бабке Павле и уехал на работу.
Бабка Павла то и дело мельтешила в ограде, то ей ведро надо, то лопата дома сломалась.
Егора Кузьмича терзали думы, что сейчас ему доверять совсем не станут, следить начнут, а он и в руки не собирается больше брать ту поганую веревку.
А тут крутится эта старуха Павла, наверное, считает, что он рехнулся, ему уж глядеть на нее противно стало. Когда понадобится, так никакая Павла не укараулит.