– Ах, ты разъязвите! – пошёл я в кладовку, стоит мой сюсьмограф и хоть бы на один глаз. И часы, конечно, идут в порядке.
Треснул я тут со злости по скуле бабу, та в перину. Мужики все ковры грязью утоптали – рады, хозяин не доглядел. Паскуда – народ пошёл.
Ревёт баба в перине, – обидно хоть кому. Полдня ревёт, день, – а потом и совсем слегла. Канитель. Без бабы по хозяйству как. Пришла тут какая-то залежалая бабушка, шаперится. Не доглядели – забрался вечером в кладовку телёнок, попёр с полки кулёк с просом, грохнулся кулёк на сюсьмограф, теля тут же забилась – прибежали, парень, а там вонь да щепки.
Сожрёт, думаю, баба меня,
Запер кладовку на замок, положил продуктов в котомь, в город отправился. Жизнь тогда существовала на коммунию, еду под линейку чистили. Который, конечно, поумнее – мог, а несмышлёному развёрстка – могила. Я от германских нашествий и пуль уцелел, мне эти развёрстки что…
Ладно. Прихожу это в совдеп, спрашиваю справочное отделение. Провели меня к барышне, народ, вижу, мелок пошёл и на кожу сер. Може с голоду, може с заботы – дело ихнее. Объясняю барышне:
– Где тут найти насчёт сюсьмографов?
Эта, конечно, шпентель поставила на мой мандат, делегирует меня к другой барышне, та, конечно, шпентель, – и к третьей. И понесло меня, парень, как понос, по этим самым колидорам.
Носило, носило меня три дня, и опять к той же барышне, от которой начал. Поставила она мне шпентель и говорит:
– Сюды-то, мол, и сюды. Там вам пояснят.
А поясненье мне вышло через три дома, рядом почти. Как показали, так и пришёл.
Пихаю в двери, не поддается. Дернул из мочи – грохнули поленья каки-то. Вижу, старичок в шубе выходит. Щурится, а нос от холода льдом покрыт.
– Что угодно? – спрашивает.
– Насчёт, мол, сюсьмографа. Не можете ль совет иметь?
Смотрю на нос-то его, на бровёшки, как быдто нарошно всё натыкано. Знакомо быдто.
– Профессор, – говорю, – их, да вить… их…
– Я, – говорит, – я Николаев. От голодного бедствия сюда бежал, думал лучше здесь…
Прошли мы в хибарку к нему. Со стен аж обои посодрал, пожёг, мебель тоже в отсутствии, а заместо стола – камень. Только в уголку соблюдаю под чехлом вроде музыкального граммофона.
– Продаёшь? – спрашиваю.
А он мне так подмигнул невиданно и на ухо пояснил, – самогон, – грит, для продажи из мёрзлого гоню.
– Можно рази?
– Очень просто. Однако дров не хватает и картошку трудно достать. Все дело изучение химии и минеральных веществ.
– Ладно, – говорю, – и тут ему объясняю насчет сюсьмографа. Говорит он мне – нельзя сюсьмограф исправить, поправляли раньше их в Германии, а там сейчас блокада и военное положение.
И здесь опять он попёр в политику, шубу распахнул, а в комнате, что на дворе – подоконник сплошь в снегу. Штанишки, как ране, виснут, запах от него нехороший, не то самогон, не то что… Жалко мне его стало на старости лет. Однако, профессор, – говорю:
– Нельзя ль, профессор Николаев, достать как ни на есть сюсьмограф тот. Продуктов я привёз, – бери, не жалко. Баба у меня четыре года верность блюла, да рази тут, господи…
Опять вспоминает профессор хорошее житьё, как ходили по землетрясеньям, а по мне-то житьё – гнусь. Я ему всё-таки про сюсьмограф. Он мне после разных жалоб и сообщает:
– Есть у нас в земельной отделе сюсьмограф, по нонешным временам какое кому дело до землетрясенья… А как его достать, мне неизвестно.
– Наше крестьянское сердце жалобное, – говорю я ему. – Получай пять фунтов масла, пуд картошки и десять фунтов муки пшаничной – доставь сюсьмограф.
Говорит мне тут профессор:
– Это будет грабёж народного достояния. Я, помнишь, на фронте моторы и сурик оставил. Это я не хочу делать.
– Дело твоё.
– Опять же, – говорит, – я профессор и не могу самогонку гнать. Давай другое сделаю что.
– Землю ты пахать не можешь. Твоё дело притаптывать её. Достань, говорю, сюсьмограф.
Ну, поерепенился, поерепенился мой профессор, а на другой день говорит:
– Я тебе пропуск из земельного отдела достану и глаза к стене отведу, а ты сюсьмограф выкрадь.
– Не могу, – говорю, – что мне под трибунал лезти. Мой продукт – твой товар. Припрёшь.
Ничего. Постонал будто, поёжился, а под вечер мешочек захватил, штанишки каким-то огрызочком затянул, попёрся. Опять позади у него штанина отвисает, вздохнул я и воссожалел:
«Вот, мол, жизнь-то человеческая».
Притащил он эту самую машинку с часами. Расставил на полу, говорит жалобно так:
– Береги, Емошин, потомство, грит… – А дале-то я и не упомнил. Беда, как длинно. Ответил я ему как следоват, честь по чести. Попрощались мы за руку, говорю я ему на прощанье:
– Поедем, профессор Николаев, в деревню, поможешь машинку поставить, а то опять баба ругаться начнёт. Бабам всё неладно.
Отказался тот. Носом швыркнул и дверь чужими поленьями заставил. Дрова-то соседей были по квартире.
Ладно. Приезжаю в дом, только захожу, а в избе – гулянка, деверя в гости приехали, жена угощает. Увидела меня, орёт:
– Ты, – грит, – нарушитель жизни, паскуда. В город, девок на продукты выменивать…
И пошла, и пошла. Я это успел только:
– Вот, мол, каки-таки девки, сюсьмограф правильной привёз.
– Знаем.