Несколько дней спустя самый главный декан, декан из деканов, вызвал меня к себе в кабинет. Дело Джона Джозефа Мёрингера передали ему мои профессора, которые, как он выразился, чувствовали себя «забытыми». Декан был «встревожен» моими прогулами и «расстроен» резким падением успеваемости. Он повел рукой над столом, на котором разложил мои ведомости. Если «ситуация» не наладится, сказал он, у него не останется другого выбора, кроме как позвонить моим «родителям» и обсудить вопрос моего отчисления.
– Джон, – сказал он, подсмотрев мое официальное имя наверху ведомости, – что происходит? Может быть, ты хочешь чем-то поделиться со мной?
Мне хотелось поделиться всем, каждой подробностью, от профессора Люцифера до Сидни. Декан выглядел таким добродушным в своих немодных круглых очках, с морщинками возле глаз и со щедрыми мазками седины на висках. Он был похож на Франклина Делано Рузвельта, а я отчаянно нуждался в том, чтобы какой-то мужчина мне сказал: тебе нечего бояться, кроме своего страха. Вместо Рузвельтовой сигареты в мундштуке декан держал в зубах черную трубку, источавшую вкуснейшие ароматы – бренди, кофе, ванили, дымка, – квинтэссенцию родительской обеспокоенности. Перышко дыма из трубки на секунду заставило меня поверить, что мы с Франклином Делано Рузвельтом наслаждаемся дружеской беседой у камина. Но тут я вспомнил, что мы – не отец и сын, а декан со студентом и что мы не говорим по душам, а сидим напротив друг друга в его тесном кабинетике в университете, из которого меня вот-вот выкинут пинком под зад.
– Все сложно, – пробормотал я.
Я не мог рассказать этому очаровательному человеку о похоти и безумии. Не мог поведать Франклину Делано Рузвельту, что меня преследуют видения Сидни с другими мужчинами. Видите ли, декан, я не могу сосредоточиться на Канте, потому что так и представляю себе, как один выпускник ласкает мою девушку, а она сидит на нем сверху, и белокурые волосы рассыпаются у нее по плечам – нет. Для этого человека Кант был превыше всего. Кант был его
Однако ему нечего было сказать. Да и что скажешь про такого недотепу? Он выпустил из трубки клуб дыма и посмотрел на меня так, будто, прогуливаясь по зоопарку, набрел на любопытную, хоть и не очень проворную, особь какого-то зверька.
– Что ж, – сказал я, делая вид, что собираюсь встать.
– Может быть, репетитора? – предложил он.
Естественно, репетитор бы мне не помешал, но у меня не хватало денег даже на учебники, а то, что оставалось, я приберегал на поездки в «Публиканы», так что друзья даже прозвали меня Восточным Экспрессом. Я заверил Франклина Делано Рузвельта, что подумаю о репетиторе, но, выходя из его офиса, я думал, что лучше всего мне пойти в свою комнату и начать собирать вещи. Я не мог и помыслить о том, что мне предстоит еще больше месяца торчать в Йеле.
Но – невероятно! – я как-то справился. Вскоре после встречи с деканом я бросил свою привычку каждые выходные ездить в бар. Ногтями и зубами я процарапывал себе путь к окончанию семестра, пропустил всего одну лекцию – и все благодаря двум подбадривающим голосам, шептавшим мне в ухо. Один принадлежал моей маме, которая писала мне прекрасные письма, где клялась, что будут и другие Сидни, но другого Йеля не будет никогда. Если я верю в любовь, писала она, а она знает, что я верю, то нельзя бросать свою первую любовь, Йель, чтобы оплакивать вторую, Сидни. Я буду оглядываться назад, писала мама, и понимать, что практически ничего не помню, за исключением того, как сильно старался – или не старался вовсе.
Если, перечитав последнее мамино письмо дюжину раз, я все равно не мог избавиться от мыслей о Сидни, то включал второй ободряющий голос – Синатры. То было музыкальное сопровождение для моего разбитого сердца и, что еще важнее, его интеллектуальное оправдание. Заучивая даты к экзамену по истории или теории к экзамену по философии, я заодно запоминал Синатру, чьи стихи стали для меня новыми мантрами. Вместо того чтобы повторять,