Кэт моргает, озирается по сторонам, понимает, что еще темно. Она не представляет, который теперь час.
— Нет, мадам, — отвечает она и откашливается. Горло саднит, как будто мужчины с резиновой трубкой действительно побывали здесь.
— Можно войти? — спрашивает Эстер, и Кэт не знает, что ей ответить.
Затем слышится звон, радостный тихий скрежет, и дверь открывается. У Кэт со сна затекли ноги. Она с усилием поднимается на колени, разворачивается, хватается за край двери, ощущая, как в щель врывается воздух. За закрытыми веками расцветают цветки света. Она не знает, от чего они: от небольшой лампы со свечой, которую принесла Эстер, от радости, облегчения, свободы.
— О Кэт, ваши бедные руки! — произносит Эстер, ставя лампу на комод и помогая Кэт подняться. Кожа на костяшках ее пальцев ободрана до крови.
— Пожалуйста. Прошу, не запирайте меня больше, — говорит Кэт. Она не знает, сколько ночей провела под замком с того первого раза. Может быть, всего две или три, может быть, больше.
Глаза Эстер полны жалости.
— Никто не знает, что у меня есть этот ключ. Он отпирает все двери в доме, — говорит она, держа ключ на ладони. — Идемте, сядем на кровать. Я вам вымою руки. Боже, сколько заноз!
— Я сама могу, мадам. Вам нет нужды утруждать себя, — произносит Кэт без всякого выражения. Она не позволит Эстер принести извинения. Не позволит выторговать прощение. Повисает неловкая тишина. Эстер плотнее запахивается в халат, аккуратно заправляет концы пояса, нервничая.
— Неужели там было так ужасно? В тюрьме? — спрашивает Эстер.
Кэт пристально глядит на нее, не зная, как объяснить.
— Да, — отвечает она наконец, и голос у нее хриплый.
— Кэт, я давно хотела спросить… В чем было ваше преступление? Почему вас посадили в тюрьму? — спрашивает Эстер. Как будто бы здесь, в темноте, в комнате для прислуги, она больше не принадлежит реальному миру. Можно задавать вопросы, которые она ни за что не задала бы у себя, потому что здесь другие правила.
Кэт коротко улыбается холодной улыбкой.
— Все хотят спросить, — говорит она. — Я просидела два месяца, и моя подруга Тэсс, и остальные. А за что? За препятствование движению.
— Препятствование движению?
— Так говорилось в приговоре. Еще там говорилось, что мы намеревались нарушить общественное спокойствие. У меня была в кармане половинка кирпича, хотя он так там и остался. Я ничего не кидала на момент ареста, однако кирпич нашли у меня в кармане, и они знали, для чего это. И я бросила бы его. — Кэт с вызовом вскидывает голову. — В витрину галантерейщика на Вест-стрит, как собиралась. У него была самая красивая, огромная витрина с толстым стеклом, на болванках выставлены шляпки с перьями. Шляпки, которых таким, как мы с Тэсс, никогда не носить. Я хотела разбить витрину. И разбила бы!
— Тише, Кэт! Нельзя, чтобы нас услышали, — шепчет Эстер. — Но вы ведь не кинули кирпич?
— У меня не было возможности. Мы должны были выступить в шесть все вместе, отправиться в выбранные районы и ждать. Начать предполагалось, когда Биг-Бен пробьет половину часа. Но прежде, после обеда, мы отправились на митинг Либеральной партии. У нас были с собой плакаты, и мы собирались выкрикивать наши лозунги как можно громче, чтобы все те, кто пришел на митинг, слышали бы и нас, поскольку нам не позволили войти внутрь и задать вопросы или выдвинуть наши требования. Нас было всего двенадцать активисток из местных отделений Союза женщин. И Тэсс была. Тэсс — моя подруга. Она не хотела быть активисткой, это я ее заставила.
— И вас за это приговорили к нескольким месяцам тюрьмы? — спрашивает Эстер, не веря своим ушам.
— Вот видите, какая закоренелая преступница у вас служит, — горестно произносит Кэт.
Эстер смотрит на нее широко раскрытыми глазами, не в силах подобрать слов. В конце концов она отворачивается, встает и подходит к окну, хотя там не на что смотреть, кроме непроницаемого черного неба.
— Кэт, я уже не понимаю, что правильно и справедливо. Но то, что вас отправили в тюрьму за такое ничтожное преступление, неправильно. Вовсе неправильно! — произносит она с несчастным видом.