Политрук почувствовал вместе с дрожью, прокатившейся по позвоночнику, что разговорами дело не спасешь. Такого в его жизни еще не бывало, хоть, по правде, и жизни-то два десятка. Взглянул на часы. Двадцать две минуты. Всего двадцать две до сигнала атаки, «двадцать две минуты» билось, пульсировало в голове. Надо что-то решать, без докладов, команд, чьих-то советов… сию же минуту, нет, секунду! Эта безотлагательность, смешавшаяся в его голове с ненавистью и презрением к паникеру, трусу, отступнику, с сознанием, что боевую задачу любой ценой должно выполнить, а ее не выполнить, если сейчас же не навести порядок, не втемяшить людям, уже охваченным стадным приступом и не внимающим словам, не отрезвить их. Не доказать, что в атаке можно целым остаться, а не выполнив приказание, только погибнуть и погибнуть как изменник и трус, — все эти мысли промчались разом.
— Еще раз приказываю… — начал политрук.
— Пусти, б… — толкнул его локтем в грудь Тахиров, пытаясь пройти.
Если бы еще неделю назад, когда Белозеров участвовал с командирами и другими политработниками в формировании батальона, знакомился с красноармейцами, в основном с такими же, как он, молодыми, задорными парнями- добровольцами, мог представить, что вытащит из кобуры пистолет и разрядит в одного из них, — это казалось бы невероятным.
Да, как и каждого человека, одни его располагали к себе, другие были не то чтобы антипатичны, но чем-то его не устраивали — словами, поведением, внешностью, — но все они были наши люди, его товарищи, вместе с ним отправляемые на испытание огнем. И хотя, по обязанности, по долгу службы, он не должен был слепо всем подряд доверять, был обязан уточнять для себя, что каждый из них представляет по характеру, по убежденности, стойкости духа, понятие врага для него относилось лишь к тем, чьи рогатые каски появлялись вначале в газетах, а потом наяву выглядывали из окопов, когда мимо них надо было без шороха переправлять или встречать своих.
И вот свой стал врагом. В красноармейской шинели, со звездой на шапке из серой ткани, подобной меху, с треугольниками на забрызганных грязью петлицах, обозначавших, что ему не только предписано жить и воевать самому, но и отвечать за других, командовать ими. Теми, для кого его приказ — закон, для кого его поступок — пример. Но здесь его поведение сознательно преступило закон. Здесь оно дало такой пример, который может быть поддержан действием, обречет и поддержавших его, и сомневающихся на смерть. Мало того, на сотне метров откроет дверь для рогатых касок, для их прорыва в боевые порядки изрядно истрепанного полка. К тому же, когда у тебя на глазах день за днем и месяц за месяцем умирают десятки, сотни, даже тысячи тебе подобных, когда все они и для всех, кроме близких друзей, станут лишь «боевыми штыками», «единицами», «списочным составом», чья-то отдельная жизнь уже, хочешь не хочешь, теряет цену. Цена выполнения задачи, пусть самой малой, но поставленной перед ними, становится больше. Но политрук сейчас об этом, конечно, не думал, ничего не сравнивал. Он лишь видел перед собой скуластое лицо с приплюснутым носом и узкими озверевшими глазами, высвеченными немецкой ракетой.
— Властью, данной мне, постановляю, — не своим, а срывающимся, никогда больше им не слышанным в жизни, голосом, оттолкнув от себя налезавшего грудью сержанта, прохрипел уполномоченный, — за нарушение присяги, за отказ от приказа командира, трусость и измену боевому товариществу — расстрелять! — И забыв назвать даже фамилию — кого расстрелять, лихорадочно нажал спусковой крючок. Еще и еще. Тахиров рухнул на дно траншеи.
Секунды общего оцепенения. У политрука свело судорогой челюсти, руки, голени, зубы стучали. Затем наступила какая-то внутренняя опустошенность. Он стоял без движения. Продолжение чувства ненависти? Чувство исполненного долга? Угрызение совести? Сожаление о случившемся? Презрение к себе? Нет, пустота. Душу выворачивать будет потом — через день, через год, всю жизнь. Сейчас Белозеров ничего не испытывал. Дергая вверх и вниз рукой, старался попасть стволом в кобуру, что раньше делалось автоматически. И только озноб и пустота в голове, и тягучая тошнотворная боль где-то под ложечкой.
— Всем по местам, подготовиться! — словно через вату услышал голос старшины Мокрецова.
Затем команды, уже чьи-то еще, следовали как в лихорадке и так же лихорадочно исполнялись.
Послышался снова стон из-за бруствера.
Словно очнувшись, Белозеров ткнул пальцем в двух первых, стоявших рядом бойцов, и скомандовал:
— Вместе со мной за раненым! Старшина, связного к комбату — доложить обстановку. По ракетам поднять и на три сосны! Равняйтесь в действиях на соседей.
— А с этим? — не добавив больше ни слова и указав на мертвого, дрогнувшим голосом спросил старшина.