Комполка, умудренный жизнью, уже полчаса наблюдал за особистом. Он понимал, ох как понимал, что творилось у того в душе. Откуда появилась и эта резкость и срывы голоса. Нервный стресс. «Ему же всего двадцать-двадцать два года, — подумал майор, — а решает судьбы, людские судьбы. Обязан с ходу их не только решать, а и исполнять решения. А собственно, как и мы все. Но он же один и свидетель и защитник, он и прокурор и трибунал в окопе, и исполнитель приговора. Все в одном мальчишеском лице. И до чего нам надо было дойти, чтобы Верховный был вынужден отдать приказ о таком единоличном страшном суде, о личной власти таких мальчишек над жизнью людей. И хорошо, если попадется такой вот совестливый, не равнодушный, думающий, переживающий парень, и то с подростковой горячностью, а когда малосмышленый сопляк, да карьерист с паршивым характером, с холодной кровью? Но и то сказать, а мы — командиры полков, батальонов, наконец, взводов, разве не уполномочены посылать на верную смерть не по одному, не штучно, и не провинившихся в чем-то бойцов, а десятками, сотнями… И ведь тоже единолично, единоначально! А это как? Это чем-то лучше? — совсем запутался, остановил свои мысли Кириллов. — Лезет какая-то дребедень. Ну ее к богу», — и лег на нары, чтобы уснуть хоть на полчаса.
Оперуполномоченный, согнувшись, вышел из землянки на берег.
После провалившегося очередного наступления и отчаянных немецких контратак на «пятачке» было сравнительно тихо. Обе измочаленные смертью стороны тяжело спали. Редкие ракеты лениво взлетали, будто для того лишь, чтобы тушить в эту ночь особенно четкие звезды. Северный ветер подгонял ползущие по-пластунски к Неве дымы и с плацдарма и от Шлиссельбурга, меж берегами подо льдом шумевшей реки. Прислушавшись, можно было в этом шуме услышать то алюминиевый стук котелка, то случайные удары весел, то глухое лязганье металла при выгрузке оружия, термосов и боеприпасов из-за растяпистости их хозяев. Командование, используя ветреную, дымную ночь, непрерывно перебрасывало новые свежие батальоны на эту беспримерную людобойню.
Думать ни о чем не хотелось. На душе было вязко и гнусно. Появилась какая-то тяга остаться одному, пусть даже на этой скользкой земле, воняющей толом, разложением, мокрыми шинелями, пропитанными сквозь гимнастерки солдатским потом.
Белозеров сел за выступ бревен прямо на землю. Все равно после боя был с ног до головы в налипшей грязи, местами просохшей и сдиравшейся как чешуя с очищаемой рыбы. Сел, чтобы стать хоть на полчаса никем не замеченным, не отвечать на вопросы бегущих с лодок, куда им податься, где их части, о чем он сейчас знал ровно столько же, как и они — бедолаги. Одно он усвоил: здесь через день, через неделю, через двадцать дней все подадутся в «царство небесное», и хорошо если сразу, а то оторвет «какую-нибудь деталь», как сказал недавно тот, нигде не унывающий, боец из-под Вологды, и умирай себе медленной смертью.
В общем, пока здесь открыты два адреса — в «наркомзем» или в «наркомздрав».
И вновь та же стойкая навязчивая мысль: но пропадать так с музыкой, с каким-то толком! Прорваться бы, найти бы пути, пройти навстречу волховчанам, исполнить приказ, да положить бы своими, именно своими руками перед своим неизбежным концом побольше фашистов. Вот это главное. А то ведь даже неизвестно, сколько рухнули наземь от моих гранат или пуль. Иногда стрелял в белый свет, как в копеечку, не видя фрицев. А вдруг и всего-то моего «героизма», что убил своего?.. Вот уж Копалов будет доволен этакой «победой». Еще одну палочку в отчет поставит, приукрасит итоги активной борьбы с изменой и трусостью. Тьфу! А может, совсем ему о том не докладывать и не сдавать постановление? Может, выложить, когда начнут обвинять в «мягкотелости» и «недостаточной принципиальности в борьбе с отдельными паникерами», в отличие от других работников? Когда Копалов или кто-то другой ткнут пальцем и скажут: «Вот, поглядите на товарища Белозерова: полк у него задачи не выполнил, трусил, откатывался на исходные, а у него там оказалось и паникеров нет, и дезертиров нет».
Вот тогда-то и встать, и положить эту бумагу, и сказать: «Вот вам, возьмите!» Только хвастаться-то этим, дескать, не пристало, не хотелось, нечем! Потому и не доложил. Так ведь опять, глядишь, обвинят: «превратное понимание гуманизма, тем более в боевой обстановке!» Ох, сколько он слышал подобных фраз. Не намного меньше, пожалуй, чем призывов и напоминаний о строжайшем соблюдении социалистической законности, дисциплины, принципов соцгуманизма и заботы о людях, не отступления от приказов; о подчинении своих интересов, интересов индивидуумов, общегосударственным, общенародным! Да они и не были для него, как и для его соратников, фразами. Разве эти понятия он не впитывал с букваря, с треугольного красного галстука. И может, этот внутренний, сегодняшний его раздрай действительно только интеллигентская мягкотелость, неумение диалектически смотреть на жизнь?