Потом, когда мама спросит меня об этом периоде моей жизни, когда выслушает мой рассказ, она разочарованно улыбнется уголком рта, закурит двухмиллионную сигарету со своей такой особенной грацией и, закашлявшись, тихонько отдышится этими словами: я тебя предупреждала, мой мальчик, любовь немного весит в сравнении с желанием женщин.
Натали возжелала желания, которое питал к ней арт-директор ее рекламного агентства. Тот, с кем она ездила в Ниццу, в Ле-Туке, в Кабо-де-Гата в Испании делать фотографии велосипедов и кроссовок для своих каталогов. Долгие часы в поездах. Вечера в отелях с видом на море. Тонкие вина. Сметы расходов. Переплетающиеся пальцы. Ночи вдали от меня, от Жозефины, вдали от нашей жизни. И на рассвете, после бурных ночей, сумрачных упоений, завтраки тет-а-тет, его татуировка на груди, японская идеограмма, означающая
Дать моему молчанию выкричаться, а потом уснуть. Уснуть наконец.
Триста евро
И твоя мама вернулась, и появился ты. То было замечательное время. Я сохранил фотографии. Вот Жозефина. Она рассаживает плюшевых зверюшек в твоей кроватке. Играет с куклой, учится менять подгузники – на Барби, что не так-то просто. А вот твоя мама. Она красивая. Она полна тобой. Это так кругло и так прекрасно. Я верил, что счастье вернется с тобой, Леон, верил, что твои воды, твоя кровь смоют наши грехи и скрепят наши с ней жизни. Однажды я спросил мою маму, любит ли она меня, а она ответила: «Кому это нужно». Кому это нужно. Ты только что родился, когда она умерла, была та история с запахом и заказным письмом. Она перебралась из Баньоле, а мы об этом не знали. Она жила в крошечной квартирке в Пантене, снимала ее за триста евро в этой дыре для шлюх и наркоманов, дыре для боли и мук. Она пролежала мертвая несколько дней. Выдала ее жара. Мы поехали туда с твоей тетей Анной и дядей Тома. Слезы Анны смывали все ее слова, а они, видит Бог, и без того редки. Тома дрожал, я никогда не видел, чтобы он дрожал. Моя сестра настояла, чтобы войти туда первой.
Выйдя на лестничную площадку, Анна сказала
Я молюсь, чтобы нас нашли быстро.
Моя мама сидела в кровати, опершись спиной о стену, шея расслаблена, голова склонена на плечо. Простыни были темные, сухие, жесткие. Рот застыл в гримасе, губы, выдувавшие такие чудные колечки ментолового дыма, пытались произнести последнее слово, окаменевший слог. Я остался наедине с ней, с ее телом, и тогда я снова не посмел, Леон. Я не посмел взять ее за руку, обнять, не посмел заговорить с ней, сказать ей последние слова. Не посмел дотронуться до нее, подойти к ней. Не посмел издать ни звука, даже произнести ее имя. Я не оплакивал ее смерть, я оплакивал мою трусость, мои страхи, оплакивал все, чему она не научила меня и чему, по слабости своей, я не отважился сам научиться.