И иконочку ту чудную забрал. Иконописец впал в
вящее искушение и, как про него стали сказывать в монастыре, “на стену полез”,
то есть забросил иконы, а принялся осваивать фреску. Фреску же только со стеной
вместе утащишь, так что никакого с нее прибытка для стороннего человека. И так
лазал иконописец на стену и фреску уже вполне и усвоил, и полюбил, и на владыку
перестал роптать.
А тут у владыки — беда. На Рождество приехали на
хутор, близ которого была любимейшая владыкина резиденция, городские. Стали в
честь господского праздника петарды взрывать, устраивать фейерверки и подожгли
владычный дом. Пожарные далеко, Бог высоко — сгорел дом дотла. Весь, до самого
основания, как спичка полыхнул да и пал на землю развеваемым по ветру пеплом.
Но вот чудо-то — красный угол с иконами да аналой с древней Псалтирью
стоят себе как ни в чем не бывало — целехоньки. Легкий снежок их кропит, звезда
на них льет голубоватый свет и во всей красе являет их миру. Тут владыку
суеверие пробрало, кто-то ему сказал, может, из лести — видно, святой человек
все это устроил, владыка, — полагая, видно, что это он сам себе все тут
прилаживал, и надеясь этим ему угодить. А это — иконописцевых рук дело. Ну,
владыка, по всей видимости, и решил, что неплохо бы ему обезопаситься
капитально — то есть во всех своих резиденциях установить такие красные углы и
укрепить стены фресками этого иконописца. Приехал к иконописцу, говорит:
— Хорошие у тебя иконы, молитвенные, и огонь их
не берет, и вода не мочит.
Иконописец прослезился, подумал, что владыка,
может, умягчился, просветился, дух кротости тронул сердце его, милосердие в нем
приоткрыл, умиленный такой, пресветлый. Может, вразумился он, увидел тщетность
своих былых попечений — вон оно, имущество-то, как ветошь сгорает в
одночасье, а Бог — вечен. Может, думал, к особой духовности он повернулся.
Постояли они так друг против друга, как брат с братом — оба ведь монахи, иноки,
жители иного мира, посмотрели друг другу в глаза. Минута такая трогательная,
торжественная. А тут попугай этот из клетки:
— Берегись, попка, владыку! Грабеж! Грабеж!
Владыка услышал, побелел, позеленел, благость с
него сразу вся спала, напрягся он, спрашивает:
— Что это у тебя за супостат такой, кто его
научил таким мерзостям?
А попугай в ответ:
— Грабеж! Грабеж! Владыка! Берегись!
Ну, владыка откашлялся, огляделся, увидел, что
несолидно ему откликаться на злобствования неразумной твари, которая, по грехам
человеческим, всуе мятется, и сухо так говорит иконописцу: