Рассказ этот про него я еще у отца нашла, как хоронить его в деревню ездила. Маленькая тогда была, а читать уж умела… Красиво там написано было… как же эхо… а… «Она посмотрела на него изящными голубыми глазами, и крупные, как алмазы, слезы… выступили»… подожди–ка… «выступили»… не помню уж… Красиво только написано… Это уже потом, когда у него невеста появилась. Вот она все его просила: «Пойдем, Жоржик, погуляем», а он ей: «Некогда мне, милая Фанни». Так они и не поженились. А хорошая бы из них пара получилась! Оба молодые, образованные… Я, когда за своего вышла, все, помню, ему книжку эту читала. Он у меня все лежал больше, как с войны вернулся… Нерв ему на войне перебило, так вся правая половина как неживая. Прибегу с фабрики, сготовлю скоренько поесть и читаю… про писателя этого, как он кровью харкал… кашлял да писал, кашлял да писал… Однажды кашлянул в муслиновый платочек, который ему Фанни подарила, а там кровь…
И долгов у него много было. Все из долгов не вылезал. Да и люди тогда были не то что теперь. Богатые в долг не давали, а у бедного и своего нет… Еле–еле насобирал на дорогу и поехал на Кавказ, в Сухуми… Абрикосы там, мандарины… Перед финляндской войной, помню, тоже много мандаринов продавали, завезли откуда–то. Ананасы тоже… Боречка мой только осенью в Электротехнический поступил. Приходит, говорит: «Ты, мамочка, не сердись, не плачь, мамочка, я добровольцем записался…» Я ему тогда мандаринов на дорогу накупила… Да… Вот поехал писатель на Кавказ, стал оттуда Фанни своей письма писать… Дескать, родная моя, горячо любимая Фанни, приезжай меня навестить, потому что, говорит, доживаю последние дни на этой грешной земле… А она ему хоть бы слово в ответ написала… Как мой Боречка. Сначала писал, а потом нет и нет, нет и нет… И ни слуху ни духу, ни в мертвых, ни в живых… Она не едет к нему, не пишет, а он желтый стал с лица, и глаза у него огромные, бездонные такие глаза, печально смотрели на ароматную природу цветущего юга…
А она ему, дрянь этакая, отписала в конце концов, что, бедный мой Жоржик, прощай. Прощай навеки, а я выхожу замуж за другого… А все, говорит, потому, что тебе было некогда… а я молодая, жить хочу… Понятное дело. Кто жить не хочет?
Заплакал этот писатель горькими слезами и судьбу свою проклинал: «Зачем я всю жизнь писал, безо всякого отдыха и развлечения… И вот теперь умираю, бедный, больной, одинокий, и никто не украсит яркими южными цветами мою сиротливую могилку». Так и помер над своим сочинением… И последнюю, самую лучшую книжку писал про несчастную к Фанни любовь…
Я бы и сейчас тот рассказ почитала, да в блокаду на растопку извела… Как вспомню — до сих пор жалко…
А Боречка не любил. Ты, говорит, мама, от любой чепухи слезу пускаешь. Помер, говорит, так ему и надо. Не пиши, значит. А как же ему было не писать, когда он писатель?..
Сильный у меня Боречка был, спортсмен… веселый. Поднимет меня, бывало, одной рукой… Теперь бы не поднял… Я писем ждала, ждала… В позапрошлом году написали. Помер, пишут, ваш сын в Карельской республике от сердечной болезни.
— Вот она жизнь какая… — задумчиво говорит Петрович. — Помер, значит, писатель от сердечной болезни…
— Чем слушал, Петрович, — ласково говорит Мария. — Сын мой, Боречка, от сердечной болезни помер, а писатель — от чахотки. Боречка у меня спортсмен был. Его никакая хворь не брала… А ты, Петрович, что маешься? Горло пересохло, да? Все бы тебе пить… Позавчера не вышел, а мне ящики таскать пришлось. Меня бы пожалел… На вот. Бутылку только принеси назад…
Петрович уходит, пряча бутылку под фартуком. Хлопает дверь.
Со двора долетает истошный детский крик.
— Борька, Борька–а–а! Борь…
Мотоциклы на площади начинают трещать.
Звенят оба трамвая на кольце и уходят один за другим гудя.
Мясники, тяжело топоча, вносят куски коровьей туши. Трясутся стекла от автобуса, огибающего дом, и делается темно.
Водители такси гуськом переходят улицу. Наверное, за пивом.
Мария, кряхтя, убирает ящик под прилавок, распрямляется, складывает руки на груди и стоит откинув голову, и глядит перед собой влажными глазами.
ЗУБ БОЛИТ
На подъезде к большому городу поезд трясет сильнее, чаще стучат стрелки, большие фонари — когда–то газовые, а теперь электрические — едва освещают изнутри свои грязные стекла.
Вагон почти пуст. На ближней к двери скамье спит, накрывшись зеленым ватником, невысокий парень. Ноги в солдатских сапогах поджаты к подбородку, ладони спрятаны между коленями, под головой — серая ушанка. Полные губы чуть тронуты улыбкой.
Вероятно, ему снятся хорошие сны.
За дверью, напротив туалета, сидит, скорчившись, засунув руки в рукава облезлого бобрикового пальто, худой белобрысый подросток. Он то и дело оглядывается на дверь, ведущую в вагон, затем на дверь, ведущую в тамбур, и, убедившись, что никто не идет, выхватывает из рукава сигарету, торопливо затягивается и покрасневшей от холода рукой прячет ее в рукав.
В дальнем конце вагона хлопает дверь. Подросток вскакивает, дергает дверь туалета и тихонько прикрывает ее за собой.