— Мне не нужно стараться упечь тебя в арестантские роты, ты и так пойдёшь на каторгу, — внушал он, ритмично занося и опуская кастет под визг убийцы. — Мне нужно поймать настоящего Раскольника, а не лохмотника, по иронии судьбы носящего фамилию Раскольников.
Душегуб извивался, как змей на вилах. Он многажды повторил, что знал, и ещё больше самой бессвязной несуразицы, которую выдумал. Александр Павлович запомнил всё. Отделить повторенное от неповторяемого предстояло ему на досуге. Ротмистру требовался передых, чтобы ум отдохнул, а данные отстоялись. Он приказал увести арестованного.
И напоследок Анненский вопросил:
— Зачем ты убил стольких достойных людей? Пусть они с неба звёзд не хватали, но и зла в мире не умножали.
У самых дверей, вывернувшись из рук стражников и полуобернувшись, Раскольников ответил:
— Что есть зло? Когда рука убийцы опускает топор, она творит зло, но вешают не за руку, а за шею. Все члены составляют тело, так и Россия — тюрьма народов, а столица — сердце её и узилище свободного духа, но они не по отдельности, а вместе. Я из каторжного края, я знаю. Я хочу разрушить это вместилище мировой пагубы. Я отрубаю от многоголового, многорукого чудища всё, до чего могу дотянуться. Я познал этот город. Он уже на грани катастрофы. Быть Петербургу пусту! Он погряз в грязи и нечисти. Улицы — продолжение слякоти дорог, а каналы заполнены кровью. Бога убили и съели попы. Жирные фраера ведут в нумера десятилетних шлюх. Кровопийцы-эксплуататоры высосали трудовые соки. Массы забурлят и вспучатся, к ужасу барыг и политиканов. И когда волна пролетарского гнева захлестнёт их по самую маковку, вся эта мразь начнёт тонуть. Вот тогда министры и капиталисты, либералы и конституционные демократы посмотрят в народ и возопят: «Даёшь Учредительное собрание!» А им ответят: «Караул устал».
— Тебя лечить надо душем Шарко, — брезгливо процедил Анненский, после чего преступника увели.
15. НИСХОЖДЕНИЕ В НАРОД
После завтрака, оставив графиню наедине со связной барышней, Савинков спустился в подвал. Он надеялся найти Воглева и объясниться, но не обнаружил его там. Савинков заступил на дежурство, проверил показания приборов. Голова шевелила губами, когда он манипулировал термометром, но молодой правозащитник рассеянно вставил его обратно в ноздрю и сделал запись в журнале. Мерный стук машины наверху, уютное журчание раствора, пыхтение аэратора воздействовали на взбудораженный мозг гипнотически. Савинков провёл все рутинные манипуляции, чувствуя себя в прострации. Мыслями он был наверху. От общения со смешливой эмансипе в нём пробудился инстинкт, какого он давно не ощущал в разговоре с женщиной. Савинков предположил, что графиня уловила это и, тем более, почувствовала барышня из Питера.
«Какой вульгарно-аморальный бенефис», — подумал он и тут заметил стоящую на подставке голову. Голова смотрела на него снизу вверх и выглядела как средних размеров мохнатое животное. Казалось, она вот-вот выдвинет лапы и убежит. Голова зашевелила бровями, одновременно энергично артикулируя губами.
«Николай Иванович желает что-то сказать», — сообразил Савинков и повернул кран. Из пасти, приподнимая усы, рванулся воздух.
— Здравствуйте, Борис Викторович…
— Прошу прощения, забылся.
— Вы сегодня как будто сам не свой. Что послужило причиной вашей рассеянности?
— Визит молодой дамы.
— А-а-а, — протянула голова. — Неужто нас почтила визитом Ада Моисеевна?
— Э-э, — выдавил Савинков.
— Неужели знакомство с нею выбило вас из колеи? — с мягкой иронией поинтересовался Кибальчич, по-видимому, хорошо осведомлённый о характере наперсницы графини.
— Она произвела впечатление, хотя меня предупреждали, — Савинков замялся.
— Чем же она смутила вас? Если это не секрет, разумеется, — мягкий говорок Кибальчича был обусловлен нешироко приоткрытым воздушным краном. — Приношу извинения за, возможно, неуместное любопытство, однако же Марья не слишком разговорчива, а мне интересна любая мелочь живого мира с поверхности.
— Право же, Николай Иванович, — поспешно сказал Савинков. — Мы за завтраком много говорили о революционной борьбе и литературе.
— Мне доводилось слышать, что Ада Моисеевна исключительная нигилистка.
— Вы её видели?
— Меня ей не было необходимости демонстрировать из соображений прежде всего конспирации, а также гуманности… в отношении её чувств, — Кибальчич кротко улыбнулся. — У меня же не имеется ничего, даже тела, таким образом, стыдиться оказалось нечего. В этом я нигилист из первейших, и смогу понять скептицизм вашей собеседницы, каким бы он ни был. Ещё раз прошу прощения за назойливость.
Оставаясь сердцем при вожделенной барышне, Савинков рассматривал голову на плите и не чуял в подвале человеческого присутствия.
«Когда-то один из благороднейших умов „Земли и воли“, а теперь дурно пахнущий анатомический препарат», — подумал он и пренебрёг хорошим тоном поделиться с тоскующим в заточении Кибальчичем своими сомнениями, охватившими его после застолья с Адой Зальцберг.