«Хорошо помню и свидетельствую, что не было тогда в зале ни одного человека, которого этот доклад не потряс, не оглушил своей жестокой прямотой, ужасом перечисляемых фактов и деяний, — напишет позже Байбаков. — Для многих это все стало испытанием их веры в коммунистические идеалы, в смысл всей жизни. Делегаты, казалось, застыли в каком-то тяжелом оцепенении, иные потупив глаза, словно слова хрущевских обвинений касались и их, другие, не отрывая недвижного взгляда от докладчика. С высокой трибуны падали в зал страшные слова о массовых репрессиях и произволе власти по вине Сталина, который был великим в умах и сердцах многих из сидящих в этом потрясенном зале».
В своем докладе Хрущев напирал на то, что выступить против Сталина его окружение не могло из страха быть тут же отправленными в ГУЛАГ. Этот фрагмент хрущевской речи вскоре трансформировался в знаменитый анекдот. В момент своего выступления Никита Сергеевич получил из зала записку: «Где же вы были при Сталине?» Хрущев обратился к залу: «Кто это написал?» Молчание. «Кто это написал?» И вновь тишина. Хрущев резюмировал: «Вот и я был там же».
Байбаков не мог не знать этого анекдота. Но в своих воспоминаниях о XX съезде места ему не отвел. Не странно ли? Ведь, казалось бы, фраза «вот и я был там же» — прямое оправдание всей сталинской номенклатуре, в которой и сам Байбаков был далеко не последним человеком. Но нет, анекдот Байбакову, похоже, пришелся не по душе. Почему — мы не знаем. Но можем строить предположения. Корневая причина неприятия им этого анекдота, нам кажется, не в том, что он извиняет сталинское окружение — против этого бывший нарком едва ли стал бы возражать, а в том, что отпускает грех малодушия лично Хрущеву. Хрущева Байбаков на дух не выносил. Считал выскочкой, авантюристом, случайно и незаслуженно вознесшимся на вершину власти. Посмотрите, каким он рисует его на трибуне XX съезда:
«Вот Хрущев, тяжело дыша, выпил воды из стакана, воспаленный, решительный. Пауза. А в зале все так же тихо, и в этой гнетущей тишине он продолжил читать свой доклад уже о том, как Сталин обращался со своими соратниками по партии, о Микояне, о Д. Бедном. Факты замельчили, утрачивая свою значимость и остроту. Разговор уже шел во многом не о культе личности, а просто о личности Сталина в жизни и быту. Видно было, что докладчик целеустремленно “снижает” человеческий облик вождя, которого сам еще недавно восхвалял. Изображаемый Хрущевым Сталин все же никак не совмещался с тем живым образом, который мне ясно помнился. Сталин самодурствовал, не признавал чужих мнений? Изощренно издевался? Это не так. Был Сталин некомпетентен в военных вопросах, руководил операциями на фронтах “по глобусу”? И опять — очевидная и грубая неправда. Человек, проштудировавший сотни и сотни книг по истории, военному искусству, державший в памяти планы и схемы почти всех операций прошедшей войны? Зачем же всем этим домыслам, личным оценкам соседствовать с горькой державной правдой, с истинной нашей болью? Да разве можно в наших бедах взять и все свалить только на Сталина, на него одного? Выходила какая-то густо подчерненная правда. А где были в это время члены Политбюро, ЦК и сам Н. С. Хрущев? Так зачем возводить в том же масштабе культ — только уже “антивождя”?»
Налицо неэкономное расходование художественных средств: для демонстрации своего отношения к хрущевскому докладу Байбакову было бы достаточно показать, как выглядел докладчик («тяжело дыша», «воспаленный»), и мы бы все поняли. Но нет, здесь два героя. Один из них рассказчику неприятен и чужд, другой — симпатичен, понятен и дорог. В такой трактовке цитаты, конечно, содержится невольное упрощение. Но его задал сам автор своей пристрастностью. И трудно сказать, что сильней вдохновляло его на этот монолог — категорическое, едва не доходящее до физического отвращения неприятие Хрущева или так и не избытая с годами преданность Сталину.
Почему Хрущев решился сказать о Сталине то, что он сказал? Что им руководило? Байбаков искал этому объяснение. И находил самое простое: «В сарказме Хрущева сквозила нескрываемая личная ненависть к Сталину. Невольно возникала мысль — это не что иное, как месть за вынужденное многолетнее подобострастие перед ним».