Через десять лет человек, которому Ге бесконечно верил, Лев Николаевич, посоветует художнику изменить лицо Христа в картине «Повинен смерти. Суд синедриона». Ге откажется.
Совершенно измучившись, Ге все-таки закончил портрет Софьи Андреевны. А на другое утро еще больше удивил Толстых: пришел и уничтожил готовый портрет.
— Это ни на что не похоже, — объяснил он. — Сидит барыня в бархатном платье, и только и видно, что у нее сорок тысяч в кармане. А надо написать женщину, мать.
Кротко улыбнулся, блеснули добрые глаза.
— Я всю ночь не спал из-за этого портрета. Только и успокоился, когда решил, что уничтожу.
Софье Андреевне жаль было портрета. Если бы он ей не нравился, вряд ли она попросила бы Ге написать портрет Льва Николаевича. Это испытание потруднее. А она попросила[50].
Софья Андреевна очень ждала и нового своего портрета. Ге ее написал, как задумал: мать с годовалой дочкой на руках. Портрет сохранился. Софья Андреевна в «Воспоминаниях» его тоже ругает: «Как раз умер мой маленький Алеша, и я вся в слезах, расстроенная, должна была позировать…»
Значит, очень хотела иметь портрет.
Когда Ге писал портрет матери Костомарова, он часто навещал ее в отсутствии Николая Ивановича, подолгу с ней беседовал. Бегал даже на кухню — смотреть, как старушка бранится с прислугой-чухонкой. «Это не лишний материал для художника».
С Софьей Андреевной он встречался двенадцать лет, но материала на портрет так и не хватило.
В марте 1882 года Ге каждый день приходил к Толстым, и главное было для него, конечно, не работа над портретом. «Я стал его другом», — решительно пишет Ге в своих набросках.
Но сделан лишь первый шаг. Ге и Толстой только радостно нашли друг друга. До следующей встречи еще два года. Они почти не переписываются. От семьи Толстых на хутор пишет Софья Андреевна. Ге живет ожиданием этой следующей встречи. К приятному и сдержанному письму Анны Петровны: «Сердечно радует меня надежда скорого свидания с вами. Наша встреча осталась для меня самым светлым воспоминанием в нашей отшельнической жизни последних лет» — он приписывает страстными каракулями: «Я не сомневался, что получу от Вас письмо и такое — мне даже снилось в этот день, что я видел Вас всех. Не сомневался потому, что искренно Вас всех люблю. Я непременно буду в Москве — Вы сами видите, как было бы мне горько, быть в Москве и не видеть Вас всех, да еще не видеть дорогого Льва Николаевича»[51].
Он увидел дорогого Льва Николаевича в первых числах января 1884 года. Он приехал в Москву, чтобы «исполнить обет» — написать портрет Толстого. Софья Андреевна тоже об этом просила, но главное был его обет. Он уже не мог обойтись без этого портрета. Софья Андреевна в январе сообщает сестре несколько разочарованно: «Приехал в Москву живописец Ге, пишет сам для себя портрет Левочки…»
В конце февраля Ге отправил портрет на передвижную выставку, но в декабре, когда выставка добралась до Киева, взял обратно, увез на хутор и семь лет с ним не расставался. Правда, сделал несколько повторений для близких Толстому людей.
Ге писал Льва Николаевича в кабинете хамовнического дома. Толстой работал в это время над трактатом «В чем моя вера?».
Ге установил подрамник с натянутым холстом, разложил краски и кисти. Лев Николаевич положил перо, поднял голову от бумаг. Он знал, что, когда позируешь, надо разговаривать с живописцем. С Крамским они много переговорили.
Толстой кивнул на свои рукописи:
— Надо досказать то, что начато в «Исповеди».
— «Исповедь» к нам попала, — сказал Ге, обчищая палитру. — Уж мы ее переписывали, и стар, и млад. Анечка сделала два списка, я, сын Колечка, племянники и племянницы у нас гостили, даже старушка-тетенька что-то списала к себе в альбом.
Толстой засмеялся.
— Может, издавать уже не надо?..
Ге положил палитру, сказал горячо:
— Непременно, непременно надо издавать. Надо открыть людям ложное в их жизни.
— Еще важнее открыть истинное, Николай Николаевич.
— Да. Да. Истинное. Я только этим теперь живу. Ничего другого не могу ни чувствовать, ни понимать. Вы работайте, Лев Николаевич, работайте, пожалуйста. Я не буду мешать.
— Но вам, должно быть, надо, чтобы я что-то делал, а то как же вы будете писать? — спросил Толстой, однако охотно взял перо и обмакнул в чернильницу.
— Говорите людям свою истину, дорогой Лев Николаевич. Это самое главное. А я здесь, в сторонке.
Ге сделал несколько шагов влево, вправо, стараясь ступать как можно тише, потом, не спуская глаз с Толстого, присел на краешек дивана. Диван скрипнул. Лев Николаевич приподнял голову, взгляд у него был странный — отсутствующий и пристальный одновременно. Он посмотрел на Николая Николаевича, точнее сквозь него и вместе с тем куда-то мимо, через плечо Николая Николаевича, и снова склонил голову к столу.
Нерезкий свет как бы обтекал могучий лоб Толстого. Лоб был очень высок; выбранный ракурс и наклон головы еще более подчеркивали его высоту.