Все такие возгласы для нас не новость: мы к ним уже прислушались. В тревожную минуту, когда нервное напряжение мешало Гоголю работать, он всю вину сваливал обыкновенно на окружающую обстановку и только и думал о том, как бы скорей переменить ее. Немудрено, что и на этот раз он стал мечтать о тихом и мирном уголке, который он покинул, и где ему так работалось. Мысль бежать из России стала соблазнять его в третий раз: ему вновь, как в 1829 и в 1836 году, почудилось, что только издали ему видна и мила Россия. «Уже в самой природе моей, – признавался он своему другу Плетневу, – заключена способность только тогда представлять себе живо мир, когда я удалился от него. Вот почему о России я могу писать только в Риме. Только там она предстает мне вся, во всей своей громаде. А здесь я погиб и смешался в ряду с другими. Открытого горизонта нет предо мною»[243].
Как видим, главной причиной жалоб Гоголя было опасение утратить способность к труду, которая за границей поражала его самого своей интенсивностью и силой.
Действительно, несмотря на все тревоги, какие он испытывал за этот год (1841–1842) жизни в России, мысль о продолжении «Мертвых душ» его не покидала. Он был полон надежд и уверенности. На ту часть своей поэмы, которую он теперь отстаивал перед цензурой, он смотрел как на преддверие настоящего храма, который еще надлежало выстроить. «Пересиливаю, сколько могу, и себя, и болезнь свою, – писал он своим друзьям в феврале 1842 года. – Неотразима вера моя в светлое будущее, и неведомая сила говорит мне, что дадутся мне средства окончить труд мой». «Он важен и велик, и вы не судите о нем по той части, которая готовится теперь предстать на свет. Это больше ничего, как только крыльцо к тому дворцу, который во мне строится… и разрешит, наконец, загадку моего существования». «Это бледное начало того труда, который светлою милостью небес будет много не бесполезен…»[244].
Таковы были надежды автора; и вера в силу небес все возрастала и возрастала в его сердце. В письмах Гоголя за это время встречается много искренних признаний и возгласов, в которых сказывается необычайно глубокое религиозное чувство и, как было и раньше, очень повышенное самомнение. По-прежнему понятие о Божием Промысле, мысль о «Мертвых душах» и мысль о себе самом как-то сливаются в уме нашего автора. Он продолжает готовить себя к великому подвигу чтением Евангелия; он решается предпринять паломничество в Иерусалим и искать благословения своему труду у Гроба Господня; он знает, что Россию нужно покинуть, и говорит, что на этот раз его удаление из отечества будет продолжительно и возврат его возможен только через Иерусалим. По-прежнему в письмах его начинают звучать пророческие возгласы: «Крепись и стой твердо, – пишет он одному из друзей, – прекрасного много впереди! Если же что в жизни смутит тебя, наведет беспокойство, сумрак на мысли, вспомни обо мне, и при одном уже твоем напоминании отделится сила в твою душу». Какому-то чиновнику велит он передать свое слово утешения и пишет при этом: «Скажите ему, что это говорит тот, кому внутренняя неисповедимая сила велит сказать это». «Будь здоров, – приветствует он одного друга, – и да присутствует в твоем духе вечная светлость! а в случае недостатка ее, обратись мыслию ко мне, и ты посветлеешь непременно, ибо души сообщаются, и вера, живущая в одной, переходит невидимо в другую». В таких самоуверенных обращениях к родным и знакомым Гоголь перестает даже различать сильных людей от слабых, лиц, способных умилиться перед его пророческим тоном, от таких, которые могут взглянуть на него косо или с улыбкой. Князю Вяземскому, трудившемуся тогда над своим исследованием о Фонвизине, он, например, пишет: «В этом труде вам откроется много наслаждения, вы много узнаете, чего не узнает никто, и что больше всех, вы узнаете глубже и много таких сторон, каких вы, может быть, по скромности не подозреваете в себе. Ваша жизнь будет полна! Во имя Бога, не пропустите без внимания этих слов моих! По крайней мере, предайтесь долго размышлению; они стоят того, потому что произнесены тем человеком, который подвигнут к вам глубоким уважением, сильно понимающим их; совесть бы меня мучила, если бы я не написал к вам этого письма. Это было веление извнутри меня, потому оно могло быть Божие веление; итак, уважьте его вы»[245].